Страница 27 из 31
Окатывает меня Зуфар водицей, передает Цао. И вот уже я в обмывочной полулежу, в потолок расписной гляжу, а китаец меня моет. Скользят мягкие и быстрые руки его по моему телу, втирают пену душистую в голову, льют пахучие масла на живот, перебирают пальцы на ногах, растирают икры. Никто так не вымоет, как китаец. Знают они, как с телом человеческим управляться. На потолке здесь сад райский изображен, а в нем — птицы да звери, голосу Бога внемлющие. Человека в саду том еще нет — не сотворен. Приятно смотреть на сад райский, когда тебя моют. Просыпается что‑то в душе давно забытое, салом времени затянувшееся…
Окатывает Цао водицей прохладной из липовой шайки, помогает встать. Бодрость и готовность охватывают после китайского мытья. Прохожу в главный зал. Здесь постепенно все собираются, через русско-татарско-китайский конвейер пройдя. Чистыми розовыми телами на лежаки плюхаются, безалкогольные напитки потягивают, словами перебрасываются. Уж и Шелет с Самосей выпарились, и Мокрый стал просто мокрым, и Воск с кряканьем рухнул на лежак, и Ероха благодарно охает, и Чапыж с Бубном жадно квас глотают, в себя приходя. Велика сила братства банного! Все тут равны — и правые и левые, и старики и молодь. Намокли чубы позолоченные, растрепались. Развязались языки, расплелись:
— Самося, а ты куда этому полковнику въехал‑то?
— В бок тиранул на повороте с Остоженки. Харя стрелецкая струхнул, из кабины не вылезал. Потом ихние приехали с квадратом, с рукой, постовой свернулся, я в хорошие не прошел, ну и с дубьем бодаться не стал…
— Братья, новый кабак открылся на Маросейке — «Кисельные берега». Любо-дорого: кисель двенадцати сортов, водка на липовой почке, зайцы во лапше, девки поют…
— На масленицу Государь спортсменов одаривать будет: гиревикам — по «мерину» водородному, городошникам — мотоциклы курдючные, бабам-лучникам — по шубе живородящей…
— Короче, заперлись гады, а шутиху Батя запретил пользовать — дом‑то не опальный. Газ и лучи тоже нельзя. Ну, мы по старинке — в нижнюю квартиру: то да се, наверху враги. Попросили их по‑государственному, они с чемоданом да с иконами вышли, мы подпалили, дырки сделали, стали верхних выкуривать, думали — отопрутся, а те — в окно. Старший — на забор печенкой, а младший с ногой выжил, потом показания дал…
— Авдотья Петровна самолично жопою своею огромадной ломала унитазы, вот те крест…
— Ерох, а Ерох…
— Чаво тебе?
— Аде мой пирох?
— Вот дурень! Яйцы подбери, по полу катаются!
— Бубен, а правда, что теперь серые прибытки в Торговой закрывают вкруговую через целовальников?
— Не‑а. Через целовальников токмо надбавки проходят, а серые по‑прежнему крытые подьячие правят.
— Во враги! Никакой кочергой их не выковыришь…
— Подожди, брат Охлоп, до осени. Всех повыковорим.
— Осень, осень, жгут корабли-и-и-и… молодой, ты где кололся?
— В «Навуходоносоре».
— Красиво. Особливо — низ, с драконами… Я тоже хотел вкруг охлупья табун диких лошадей пустить, а колун воспротивился: разрушит композиционное равновесие, говорит.
— Правильно, брат. У тебя охлупье зело волосато, а ежели выводить — зиянье получится нелепое. На то зиянье токмо две рожи поместятся: Цветова да Зильбермана!
— А-ха-ха-ха! Уморил еси!
— Новый «Козлов» бьет получше, чем «Дабл Игл»: кладку в два кирпича прошибает с поражением на вылете, а у них — в полтора. Зато отдача у нас поувесистей.
— Ну и хорошо — крепи десницу.
— Дай‑кось, брат Мокрый, мне кваску глотнуть.
— Глотни Христа ради, брат Потыка.
— Заладили — откуп, откуп… Какого рожна мне копать под откупа? Там палку не срубишь, а шишек набьешь…
— Оха‑моха, не любит меня брат Ероха!
— Стукну в лоб, бузотер!
— Слыхали, почему Государь Третью Трубу перекрыл? «Шато Лафит» опять ко Двору не поставили говнодавы европейские: полвагона в год и то не набирается!
— А кому там нынче вино нужно? Киберпанки кумыс пьют!
Последним, как всегда, сам Батя парится. Пропускают банщики широкое тело батино через руки свои, подводят к нам. Подхватываем родного:
— Батя, с легким паром!
— Чтоб в косточки пошло!
— На здоровье!
— В становой хребет!
— В кровотвор!
Пышет жаром батино тело:
— Ох, Пресвятая… квасу!
Тянутся к родному чаши серебряные:
— Испей, родимый!
Обводит Батя нас очами осоловелыми, выбирает:
— Воск!
Подает Воск чашу Бате. Конечно, сегодня левые в фаворе. Поделом. Заработали.
Осушает Батя чашу квасу медового, переводит дух, рыгает. Обводит нас очами. Замираем. Выжидает Батя, подмигивает. И произносит долгожданное.
— Цып-цып-цып!
Притухает свет, выдвигается из стены мраморной рука сияющая с горстью таблеток. И как исповедавшиеся к причастию, так ко длани возсиянной встаем мы в очередь покорную. Подходит каждый, берет свою таблетку, кладет в рот под язык, отходит. Подхожу и я. Беру таблетку, на вид невзрачную совсем. Кладу в рот, а пальцы уж дрожат, а колени уж подкашиваются, а сердчишко уж молотом беспокойным стучит, а кровь уж в виски ломится, как опричники в усадьбу земскую.
Накрывает язык мой трепещущий таблетку, яко облако храм на холме стоящий. Тает таблетка, сладко тает под языком, в слюне хлынувшей на нее, подобно реке Иордань по весне разливающейся. Бьется сердце, перехватывает дыхание, холодеют кончики пальцев, зорче глаза видят в полумраке. И вот долгожданное: толчок крови в уд. Опускаю очи долу. Зрю уд мой, кровью наливающийся. Восстает уд мой обновленный, с двумя хрящевыми вставками, с вострием из гиперволокна, с рельефными окатышами, с мясной волною, с подвижной татуировкою. Восстает аки хобот мамонта сибирского. А под удом удалым штепливается огнем багровым увесистое муде. И не только у меня. У всех причастившихся от длани сияющей муде затепливаются, словно светлячки в гнилушках ночных на Ивана Купала. Загораются муде опричные. И каждое — своим светом. У правого крыла свет этот из алого в багровый перетекает, у левого — от голубого в фиолетовый, а у молодняка — зеленые огоньки всех оттенков. И токмо у Бати нашего муде особым огнем сияет, огнем ото всех нас отличным — желто-золотое муде у Бати дорогого. В этом — великая сила братства опричного. У всех опричных муде обновленное китайскими врачами искусными. Свет проистекает от муде, мужественной любви возжелавших. Силу набирает от уд воздымающихся. И покуда свет этот не померк — живы мы, опричники.
Сплетаемся в объятьях братских. Крепкие руки крепкие тела обхватывают. Целуем друг друга в уста. Молча целуем, по‑мужски, без бабских нежностей. Целованием друг друга распаляем и приветствуем. Банщики между нами суетятся с горшками глиняными, мазью гатайской полными. Зачерпываем мази густой, ароматной, мажем себе уды. Снуют бессловесные банщики аки тени, ибо не светится у них ничего.
— Гойда! — восклицает Батя.
— Гойда-гойда! — восклицаем мы.
Встает Батя первым. Приближает к себе Воска. Вставляет Воск в батину верзоху уд свой. Кряхтит Батя от удовольствия, скалит в темноте зубы белые. Обнимает Воска Шелет, вставляет ему смазанный рог свой. Ухает Воск утробно. Шелету Серый заправляет, Серому — Самося, Самосе — Балдохай, Балдохаю — Мокрый, Мокрому — Нечай, а уж Нечаю липкую сваю забить и мой черёд настал. Обхватываю брата левокрылого левою рукою, а правой направляю уд свой ему в верзоху. Широка верзоха у Нечая. Вгоняю уд ему по самые ядра багровые. Нечай даже не крякает: привык, опричник коренной. Обхватываю его покрепче, прижимаю к себе, щекочу бородою. А уж ко мне Бубен пристраивается. Чую верзохой дрожащую булаву его. Увесиста она — без толчка не влезет. Торкается Бубен, вгоняет в меня толстоголовый уд свой. До самых кишок достает махина его, стон нутряной из меня выжимая. Стону в ухо Нечая. Бубен кряхтит в мое, руками молодецкими меня обхватывает. Не вижу того, кто вставляет ему, но по кряхтению разумею — уд достойный. Ну, да и нет среди нас недостойных — всем китайцы уды обновили, укрепили, обустроили. Есть чем и друг друга усладить, и врагов России наказать. Собирается, сопрягается гусеница опричная. Ухают и кряхтят позади меня. По закону братства левокрылые с правокрылыми чередуются, а уж потом молодежь пристраивается. Так у Бати заведено. И слава Богу…