Страница 15 из 31
— Чего изволите‑с?
— Изволю я, братец, выпить, закусить и поесть влёгкую.
— Водочка ржаная с золотым и серебряным песочком, икорка осетровая шанхайская, балычок тайюаньский, груздочки соленые и в сметанке, холодец говяжий, заливной судачок подмосковный, окорочок гуандунский.
— Давай‑ка серебряной ржаной, груздей в сметане и холодца. Чем покормишь?
— Ушица стерляжья, борщ московский, утка с репой, кролик в лапше, форель на угольях, поджарка говяжья с картошкой.
— Уху. И стакан сладкого квасу.
— Благодарствуйте.
Прозрачный исчезает. С ним можно было поговорить о чем угодно, хоть о спутниках Сатурна. Память у него в принципе безразмерна. Как‑то спьяну я спросил у местного прозрачного формулу живородящего волокна. Назвал. А потом подробнейше пересказал технологию процесса. Батя наш, когда подопьет, любит задавать прозрачным один-единственный вопрос: «Сколько времени осталось до взрыва Солнца?» Отвечают с точностью до года… Но сейчас — времени нет на кураж, да и есть хочется.
Заказ моментально возникает из стола. Такие вот столы здесь приемистые. Водки подают всегда графин. Выпиваю рюмку, закусываю солеными груздями в сметане. Лучше этой закуски пока ничего не придумано человечеством. Даже нянькины малосольные огурцы меркнут рядом с этим. Съедаю превосходный кусок холодца с горчицей, выпиваю залпом стакан сладковатого квасу, приступаю к ухе. Ее завсегда неторопливо кушать надобно. Ем, по сторонам поглядываю. Купцы приканчивают второй графин, болтают о каких‑то «протягах третьей ступени» и «стосильных параклитах», которыми они отоварились в Москве. Европейцы вполголоса переговариваются по‑английски. Казахи лопочут по‑своему, поедая пирожные и запивая их чаем. Китаец с мальчиком жуют из пакетиков что‑то свое. Дама отрешенно курит. Доев уху, требую чашку кофе по‑турецки, достаю сигареты, закуриваю. Вызываю наших на Дороге: нужно в курс дела войти. Возникает лицо Потрохи. Перевожу мобило на тайный разговор. Потроха быстро тараторит:
— Двенадцать трейлеров, «Высокая мода», Шанхай — Тирана, сделали им «малый тип‑тирип», остановили сразу после Ворот, на отстойник отрулили, а страховщики уперлись — им проплатили по старому ярлыку, новый договор они стряпать не хотят, мы нажали через Палату, а начальник говорит — у них с теми купцами свой интерес, там мокрая челобитная, мы — опять к таможенникам, а те с ними в доле, старший закрывает дело, дьяк свернулся, короче — их через два часа отпустят.
— Понял, — задумываюсь.
В таких делах хорошим шахматистом быть надобно, далеко просчитывать. Не простое дело, но понятное. Судя по тому, что дьяк из Таможенного Приказа свернулся, стало быть, у них коридор с поклоном, а договор они сразу после заставы подновили. Значит, у казахов они прошли чисто. Ясно: таможенники закрылись, чтобы на Западных Воротах улыбнуться. Второй договор они сдадут, проплатят по‑белому, потом порвут страховку, а западные дьяки составят акт о четырех часах, потом крота спрячут, чистый договор подпишут — и уплыли двенадцать трейлеров с «Высокой модой» в албанский город Тирана. И опять таможенники над нами верх возьмут.
Думаю. Ждет Потроха.
— Вот что, парень. Возьми сердечного, договорись с дьяком о белом толковище, возьми на встречу осаленного подьячего и поставь рядом своих лекарей. Гнилой договор есть у вас?
— Конечно. А на сколько встречу назначать?
Гляжу на часы:
— Через полтора часа.
— Понял.
— И скажи дьяку, что я имею.
— Понял.
Убираю мобило. Тушу окурок. Уже объявили посадку. Прикладываю ладонь к столу, благодарю прозрачного за обед, прохожу по коридору нежно-розовому, акацией цветущей пахнущему, в самолет. Небольшой он, но уютный — «Боинг-иценди‑797». Надписи везде по‑китайски, ясное дело: кто «Боинги» теперь строит, тот и музыку заказывает. Прохожу в салон первого класса, сажусь. Первоклассников кроме меня всего трое — старик китаец с мальчиком да та дама одинокая. Лежат все наши три газеты: «Русь», «Коммерсантъ» и «Возрождение». Новости я все знаю, а читать с бумаги охоты нет.
Самолет взлетает.
Заказываю себе чай, заказываю кино старое: «Полосатый рейс». Я на дело когда лечу — всегда старое веселое кино смотрю, привычка такая. Хорошее кинцо, веселое, хоть и советское. Смотришь про то, как львов-тигров на корабле везут, а они из клеток вырываются и людей пугают, и думаешь — вот ведь жили люди русские и тогда, во времена Смуты Красной. И не слишком, скажем, от нас отличались. Разве что почти все безбожниками были.
Поглядываю, что другие смотрят: китайцы — «Речные заводи», ясное дело, а дама… о, любопытно… — «Великая Русская Стена». Никогда бы не сказал по виду этой дамы, что любит она такое кино. «Великая Русская Стена»… Лет десять тому назад это снято великим нашим Федором Лысым по прозвищу Федя-Съел-Медведя. Важнейшее кино в истории Возрожденной России. Про заговор Посольского Приказа и Думы, про закладку Западной Стены, про государеву борьбу, про первых опричных, про героических Валуя и Зверога, погибших тогда на даче министра-предателя. Само дело вошло в историю российскую под названием «Распилить и продать». А сколько шума вызвала эта фильма, сколько споров, сколько вопросов и ответов! Сколько машин и морд побили из‑за нее! Актер, сыгравший Государя, ушел после этого в монастырь. Давненько, давненько сию фильму не пересматривал. Но — наизусть помню, потому как для нас, опричных, это как бы вроде учебного пособия.
Вижу, на пузыре голубом лица министра иностранных дел и пособника его, председателя Думы. Составляют они на даче министра страшный договор о разделе России.
Председатель Думы: Ну, власть мы возьмем. Ну, а с Россией что делать, Сергей Иванович?
Министр: Распилить и продать.
Председатель: Кому?
Министр: Восток — японцам, Сибирь — китайцам, Краснодарский край — хохлам, Алтай — казахам, Псковскую область — эстонцам, Новгородскую — белорусам. А уж середку — себе оставим. Все готово, Борис Петрович. Людишки‑то уж не только подобраны, но и расставлены. (Пауза многозначительная, свеча горит.) Завтра! Ну?
Председатель (оглядываясь): Что‑то боязно, Сергей Иванович…
Министр (обнимает председателя, жарко дыша): Не бойсь, не бойсь! Вместе со мною Москвой ворочать будешь! А? Москвой! (Плотоядно прищуривает глаза.) Вдумайся, родной! Вся Москва у нас вот здесь будет! (Показывает пухлую ладонь.) Ну, подпишешь?
И сразу же крупным планом — глаза председателя Думы. Забегали они сперва пугливо, затравленно, как у волчары загнанного, а потом вдруг в них злость пробудилась, в ярость неистовую перерастая. И тут же — музыка грозная надвинулась, тень пролегла косая, тревожная, занавеска от ветра ночного качнулась, свечу задуло, собака залаяла. И в темноте сжимаются кулаки у председателя — сперва от страха дрожа, а после — от злобы и ненависти к государству Российскому.
Председатель (скрежеща зубами): Все подпишу!
Хороший постановщик Федя Лысый. Недаром сразу после фильмы этой Государь его главою Киношной Палаты поставил. Но эта дама… по виду она из столбовых. А для столбовых эта фильма — как нож барану. Смотрит дама в пузырь с фильмой, словно и не видит ничего. Словно сквозь пузырь глядит. Лицо холодное, безучастное. Не очень красивое, но породистое. Видно, что не в приюте Новослободском росла.