Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 121



Маска страстного воздыхателя спала, и за ней оказалось лицо авантюриста и вымогателя. Он требовал все больше и больше денег — тридцать тысяч, пятьдесят, сто. Ему нужно было покрывать новые военные расходы и думать о будущих, а в конце концов он стал настаивать на огромных ежемесячных выплатах. Елизавета просто обязана выдавать ему их, с холодной безапелляционностью заявил он. Сколько можно играть его чувствами, ничего не давая взамен? По ее вине он сделался всеобщим посмешищем. На публике герцог продолжал свои медоточивые речи, да и Елизавета, как и прежде, выказывала ему самые нежные знаки внимания, но стоило им остаться вдвоем, как сладость растворялась в угрозах и шантаже.

«Обжигающее желание» — это, конечно, тоже чистое лицемерие, никто в этом больше не сомневался. «Обмирая от любви», страстно стремясь к своей возлюбленной, что три года не допускает его до себя, маленький герцог легко находил утешение у лондонских шлюх, иные из которых, случалось, рылись в его бумагах и продавали их английским дипломатам.

А как же старинный обряд принесения брачной клятвы? Алансон, как, впрочем, и все остальные (возможно, за исключением одной лишь невесты), воспринял его всерьез и немедленно написал брату, что теперь он связан с Елизаветой такими же прочными узами, как Генрих со своей женой. И как это он мог додуматься отправить такое письмо, недоумевала Елизавета в разговоре с Суссексом. Ведь знает же он прекрасно, что клятва эта имеет силу только в том случае, если французы вступают с Англией в военный союз.

«Нет, нет, мадам, отныне вы — моя, — возбужденно воскликнул Алансон, увидев вдруг, что все то, что он определенно надеялся получить в Англии, включая целое состояние в чисто денежном выражении, уплывает сквозь пальцы. — Вы моя, и я могу доказать это вашими письмами, вашими собственными словами, кольцом, полученным от вас, о чем я сразу же сообщил брату, матери и всем французским принцам крови!»

И действительно, у Алансона были и свидетели, и документы — словом, все, кроме реальных возможностей заставить Елизавету сделать то, чего ему хочется. «Если я не могу повести вас под венец по доброй воле, придется сделать это силой; во всяком случае, без вас я из этой страны не уеду». Что бы Алансон ни имел в виду — тайное бегство, похищение или скорее всего просто шантаж, — эти слова положили всякий конец тому, что еще оставалось от любовного чувства.

«В тоске, в печали…» — так начиналось стихотворение, сочиненное Елизаветой на отъезд герцога Алансона. «Люблю, хоть ненавидеть я должна». Она словно раздвоилась — даже не в отношении этого маленького, дурно воспитанного человечка, а в отношении к самой любви. Хоть на людях и говорилось, что уезжает Алансон ненадолго и скоро вернется, чтобы вновь встать на вечную свою вахту у изголовья возлюбленной, всем было ясно: покидает Англию, и покидает навсегда, последняя надежда Елизаветы на замужнюю жизнь.

С ним исчезала ее давняя мечта о домашнем очаге, надежда сохранить красоту, которой будет восхищаться любовник, ставший мужем. При всех своих пороках, которые Елизавете только начали еще открываться, Алансон коснулся каких-то потаенных струн ее души, чего раньше не удавалось сделать никому, за исключением Лестера. С Лягушонком ей было сладостно бездельничать, часами разговаривать вдвоем, когда и близко никого нет. Елизавета заходила к нему на ночь с небольшой миской супа, может быть, даже собственноручно кормила. Сделавшись его женой, она могла бы обмануть время, ибо молодость его заставила бы забыть утраченные годы одиночества.

Да, Елизавета никогда не упускала из виду политических мотивов брака с Алансоном, но это ничуть не притупляло той щемящей боли, боли утраты, что испытала она, когда герцог в феврале 1582 года отплыл во Францию. Вряд ли она действительно хотела его возвращения — уж слишком много усилий пришлось приложить, чтобы избавиться от этого человека, — однако, когда она добилась своего и герцог уехал, какое-то глубинное разочарование, мучившее Елизавету, начало прорываться в повторяющихся вспышках гнева. Она сурово отчитывала служанок, сопровождая слова увесистыми оплеухами. Она сыпала ругательствами налево и направо. Всякого, кто бы ни вошел в личные покои королевы, встречал в лучшем случае настороженный взгляд, а с Лестером у нее произошло бурное объяснение, в ходе которого Елизавета обозвала графа изменником, какими, по ее словам, были и гнусный отец его, и дед.

Рана ее была глубока, но не безнадежна. Елизавета не только переживала утрату любви и не только ясно понимала абсурдность такого брака, но и четко представляла, как обернуть все дело к выгоде для себя в глазах подданных.

Они уже годами с тревогой ожидают ее брака с Алансоном, и вот она навсегда отсылает его — какая радость для англичан! Как всегда, нашлись и нужные слова.

«Неужели кто-то может подумать, — торжественно возглашала она накануне отъезда Алансона, — что ради ублажения собственной души я способна пожертвовать счастьем моей страны?» Нет, она не пустоголовая девчонка, и никакое замужество не может значить для нее больше, чем любовь собственного народа. «Более тяжкой пытки не придумать, чем ненависть Англии, — продолжала Елизавета, — уж лучше смерть».



Но в стихах она выражалась иначе: «Я есть, и нет меня; я хладный труп — и пламя…» Елизавете исполнилось сорок восемь, и жизнь ее и впрямь подошла к новому повороту. В возрасте, когда для большинства женщин цветение заканчивается, Елизавета Тюдор столкнулась с самым захватывающим приключением в своей жизни.

Глава 29

Мой край, в печали слезы лей,

Оплачь свои невзгоды, —

Еретики встают во мгле

Средь твоего народа.

За несколько месяцев до отплытия Алансона из Англии трое приговоренных к повешению католических священников были переведены из Тауэра в Тайберн. Их привязали к днищу низкой деревянной телеги, увязающей в грязи под тяжестью тел. Лошади медленно тянулись к месту казни через Чипсайд и Холборн, затем на запад, в сторону Стрэнда. Толпы людей наблюдали за этой скорбной процессией, меж тем суровые исхудавшие лица праведников светились улыбкой, как будто не самое страшное им предстояло. Один священник, видевший приговоренных уже недалеко от места, где была установлена плаха, свидетельствует, что все трое едва ли не смеялись. «Смотрите, они смеются, — переговаривались люди. — Видно, и смерть им не страшна».

Настроение иезуита Эдмунда Кэмпиона, отца Александра Брайента и отца Ральфа Шервина не было неожиданностью для горожан, собравшихся на казнь, ибо в последние месяцы много говорили о чудесах. Во время процесса над Кэмпионом, исход которого был предрешен, судья, сняв перчатку, обнаружил, что вся ладонь у него в крови, хотя он даже не оцарапался. Брайенту во время заключения в Тауэре являлись божественные видения. Они, говорили в народе, укрепляли его дух в черной, зловонной яме — узилище, когда он, обессилев от голода и бессонницы, уже и членов своих не ощущал. Видно было, что все трое прошли такие испытания, что жизнь по капле оставила их изможденные тела, и все-таки чудесным образом они продолжали жить.

Они жили — чтобы умереть так, как им суждено было умереть, и принесенная жертва должна была стать мощной основой обращения отступников в истинную веру. Католики густой толпой надвигались на плаху, стискивая в ладонях кружки, стаканы, иные сосуды, чтобы собрать хоть несколько капель крови этих мучеников за веру. Кому-нибудь повезет отрезать прядь волос или завладеть частицей окровавленной плоти или куском одежды, но такие попытки опасны, ибо приговоренных плотным кольцом окружила конная и пешая стража. Выказать страдальцам сочувствие, выкрикнуть слова ободрения, произнести молитву, попытаться прикоснуться к останкам — значит бросить на себя тень подозрения в предательстве и, следовательно, подвергнуть риску собственную жизнь.