Страница 21 из 23
6 ноября
На смерть Алексея Девотченко
Трудно поверить, что это не убийство.
Трудно допустить, что это не начало нового бандитского способа отмщения за беспощадную справедливую критику правящего режима.
Чтобы устрашить, выбрали самого бесстрашного.
Отныне в России не только поэт больше чем поэт, но и артист больше чем артист.
Господи, помести его душу поближе к себе, он это заслужил.
8 ноября
Из записок верующего атеиста
С академиком Гинзбургом я познакомился благодаря букве «Г», с которой начинаются начертания наших фамилий. Народных депутатов СССР горбачевского созыва в Большом Кремлевском дворце рассадили по алфавиту, в результате мое кресло оказалось между Гинзбургом и Гдляном. Справа Гдлян, слева Гинзбург. С Гдляном у нас сложилось вполне корректное, учтивое добрососедство, если не считать два или три случая, когда он активно пытался мне подсказать, на какую кнопку нажать – за или против. С Виталием Лазаревичем как-то легко, сразу и, как оказалось, надолго, навсегда установились доверительные, дружеские отношения. На чем основывалась эта близость? Думаю, прежде всего на том, что мы оба – евреи и оба были обеспокоены в те годы (конец восьмидесятых – начало девяностых) волной нарастающего публичного, уличного антисемитизма. Мы написали по этому поводу письмо председателю Верховного Совета СССР А. И. Лукьянову, встречались с М. С. Горбачевым, – мы настоятельно просили, можно сказать, требовали, чтобы высшее руководство страны отчетливо во всеуслышание определилось в отношении антисемитизма. Нам обещали, но обещания не выполняли. Мы напоминали о данных обещаниях, нам снова обещали, но так в те годы и не было сделано по этому поводу отчетливого, внятного заявления высшего руководства СССР.
– О, вы явились! – встретил меня однажды утром Виталий Лазаревич. – Вчера вы отсутствовали, и на ваше место присел Андрей Дмитриевич. Мы что-то обсуждали, и в это время Горбачев открыл съезд, и раздался гимн. Ну, я, естественно, встал, стою. А Андрей Дмитриевич спокойненько, благодушно себе сидит. Скучает, ждет, когда кончится бравурная музыка и мы продолжим нашу беседу. И действительно, когда я опустился в кресло, мы продолжили прерванный разговор как ни в чем не бывало. Как будто я отлучился на три минуты в туалет. Для него было так же естественно не вставать при исполнении гимна, как для меня – встать. В его глазах, в выражении лица не было никакого упрека, никакого осуждения. Он не считал меня трусом, а себя героем. Вот это абсолютное спокойствие при совершении необычных, даже опасных поступков меня в Андрее Дмитриевиче неизменно удивляет и восхищает. Я тоже в своей жизни совершил несколько неординарных поступков, но при этом каждый раз волновался, переживал. Делал, но нервничал. Сахаров спокоен, как бог.
Должен заметить, что Виталий Лазаревич нередко, и я бы сказал, охотно рассказывал о своих недостатках, неловких поступках, о случаях, когда он выглядел, как ему казалось, нелучшим образом. Он поражал меня своей способностью смотреть на себя со стороны и рассказывать о себе, как о другом человеке.
После Первого съезда народных депутатов СССР возникла первая легальная парламентская оппозиция – Межрегиональная депутатская группа (МДГ), которую возглавили три сопредседателя, но фактически лидером был Андрей Дмитриевич Сахаров. Я в эту группу вошел сразу и был уверен, что Гинзбург сделает то же самое. Где ж ему быть, как не там. Однако он в МДГ не пошел. Я не стал спрашивать почему, мы эту тему деликатно обходили. Но спустя некоторое время Виталий Лазаревич вдруг говорит: «Александр Исаакович, я чувствую, у вас есть ко мне вопрос, который вы не смеете мне задать: почему я не вошел в МДГ? Отвечаю: я считаю вредным выступать против Горбачева, которому и без того очень трудно в окружении враждебно настроенных к нему членов ЦК. Зачем же создавать дополнительные трудности, притом людьми, от которых он ждал поддержки». Я объяснил свою позицию: Горбачев не сможет проводить реформы, оставаясь во главе партии, руководство которой все настойчивее выступает против того, что он делает, у него есть выбор, пусть он решительно станет на сторону МДГ. Его возможности внутри партии исчерпаны. Виталий Лазаревич был со мной не согласен, правда, несогласие его было мягким, не совсем уверенным. Только после смерти Сахарова оно стало категорическим.
К Ельцину он относился настороженно, ничего хорошего от него не ожидал, откровенно высказывал свои опасения даже в тот период, когда Ельцина чуть не носили на руках. Его политические воззрения были всегда отчетливыми, ясными, опирались на логику фактов. Например, он был решительным противником заигрывания с палестинскими экстремистами, считал, что только категорическое солидарное неприятие их действий мировыми державами, включая Россию, и явное военное превосходство Израиля заставит их прекратить террористические акты и признать раз и навсегда еврейское государство.
Когда он стал Нобелевским лауреатом, в Еврейском культурном центре на Большой Никитской состоялся праздничный вечер в его честь. После приветствий, поздравлений, после восторженного приема его яркого, я бы даже сказал, веселого ободряющего выступления перед московскими евреями в нескольких залах были щедро накрыты праздничные столы. Вино и водка, что называется, лились рекой, подавались все новые и новые вкуснейшие кошерные закуски. К столу, где расположились Виталий Лазаревич и Нина Ивановна, стояла очередь мужчин и женщин с полными бокалами, желающих чокнуться, а то и сфотографироваться с Нобелевским лауреатом. Виталий Лазаревич был в чудесном настроении, чокался, обнимался, целовался, выпивал рюмку за рюмкой, раздавал автографы.
На следующее утро он позвонил мне, сказал, что не помнит, когда ему было так хорошо, легко, весело, как на этом вечере. Поскольку я был одним из инициаторов этого мероприятия, благодарил меня, просил передать слова благодарности всем, кто организовал такой незабываемый праздник. Действительно, ни до, ни после этого вечера я не видел, не помню Виталия Лазаревича таким радостным, таким раскованным, свободным, таким пьяным, таким счастливым.
Но видел я его и в самые тяжкие дни его жизни, когда он лежал неподвижно на больничной койке. Я навещал его, звонил, старался развлечь экстравагантными новостями из жизнедеятельности литературной и политической элиты. Каждый раз он спрашивал, где я был, кого видел, что интересного читал, о чем думал с тех пор, как мы не виделись. Я добросовестно докладывал. Во время одной из таких встреч мы говорили о смерти. Я рассказал ему, как недавно, ночью, не мог уснуть и принялся размышлять о том, хочу ли я умереть во сне. И вот, дескать, результат моих размышлений: я во сне умереть не хочу. Умереть во сне, сказал я, это какое-то предательство долгой, сложной жизни. Я хочу пережить приближение смерти, хочу, чтоб у меня были мои последние дни, последние часы, последние минуты. Уснуть и не проснуться – какой-то обман, ускользнул от последнего испытания. «А я, дорогой мой Саша, – сдавленным, негромким голосом сказал Виталий Лазаревич, – был бы счастлив умереть во сне. Вы, слава богу, здоровы, бодры духом, поэтому вам такая смерть кажется недостойной. Я мечтаю о такой смерти».
Последние слова он произнес с неподдельной выстраданной искренностью, – во мне все содрогнулось. Мне стало стыдно, неловко, я ощутил всю неуместность, всю глупость своего самодовольного монолога о самоценности последних дней жизни. Я ушел от него разбитый, подавленный – по существу, в тот день я первый раз в полной мере осознал, как ему тяжело, безысходно, как он унижен беспомощностью своего положения.
Однажды, не помню уже по какому случаю, я ему сказал, что ощущаю себя верующим атеистом. Как он рассмеялся, как он хохотал надо мной! «Это же нелепость, абсурд, вы же образованный человек, вдумайтесь в это бессмысленное словосочетание, что это такое – „верующий атеист“: до обеда вы верующий, после обеда – атеист?»