Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 62

В молодости своей я читал похождения барона фон Тренка, заключенного в Магдебургские казематы, в которых он просидел 10 лет в тяжелых цепях, по приговору Фридриха Великого. И вот вам действия философа, переписывавшегося с Вольтером, острившего и умствовавшего с ним и бывшего тираном и деспотом, как и все эти венценосцы… дайте нм только власть!

Вот почему тогда и теперь я утверждал и утверждаю, что народам нужна конституция, ограничение прав правительственного лица. Немец Шиицлер не понял тогда нас, не понял России… Он не выставил в своем сочинении настоящей цели нашего общества и смотрел на нас только как на людей безнравственных и честолюбивых заговорщиков.

Когда ночью, бывало, все угомонится, я заговаривал с часовым, и часто удавалось разогнать скуку свою и даже понюхать табаку, которым добрые нюхальщики иногда меня потчевали. Строжайший приказ не дозволить политическим преступникам никакого сообщения ни с одним живым существом был отдан не только для того, чтобы присмотр за ними был безопаснее, но служил также средством, чтобы ослабить наши умственные способности и вместе с тем ослабить нашу твердость. Несмотря на это, спокойствие духа никогда нас не покидало. Попробовал я даже сквозь маленькое окошечко заговорить с соседом, но часовые нам этого не дозволяли.

Тот, кто не испытал несчастия быть заключенным в каземат без книг, табаку, без света и звуков живого разговора, тот не поймет всей тягости его. А неизвестность будущности?

В последние недели поста заметно было, что комитет стал чаще собираться, и товарищей моих по коридору стали частенько водить туда… И меня водили 3 раза.

Следственная комиссия была пристрастна с начала до конца. Обвинение наше было противузаконно. Процесс и самые вопросы были грубы, с угрозами, обманчивы, лживы. Я убежден в том, что если бы у нас были адвокаты, то половина членов была бы оправдана и не была бы сослана на каторжную работу.

Многие из наших, проходя, гремели цепями на ногах… почему ж и мне не нести такого же наказания? Впрочем, в последний раз моей явки перед лица судей чуть-чуть на меня их не надели и вот по какому случаю. Заседание было в комплекте, ни одного пустого стула. Чернышев, по обыкновению, начал:

— Вы, г. майор, заперлись и не хотели нам сказать, где скрыта «Русская правда». Теперь в последний раз мы вас спрашиваем: где она? Знайте, что ежели и теперь будете упорствовать, то накличете на свою голову тяжкое наказание.

— Генерал, — отвечал я, — долг чести и клятва, данная мною товарищу, не позволяла мне прежде открыть вам место, где скрыта «Русская правда», к теперь те же причины заставляют меня быть твердым, невзирая ни на какие ужасные наказания, которые вы мне сулите. Пусть автор «Русской правды» разрешит меня от клятвы, хоть письменно, и тогда я вам скажу.

Едва я произнес эти слова, как со всех сторон я услыхал крики: «В колодки его! в железа!»… но Чернышев схватил на столе какой-то лист бумаги, подал мне и сказал: «Читайте». Я тотчас же узнал почерк руки Пестеля и прочел: Русская правда была отдана в присутствии майора Л поручику Крюкову и штабс-капитану Генерального штаба Черкасову, уложенная в ящик, чтоб быть зарытой на тульчинском кладбище. После этих строк я взял перо и подписал внизу: «Действительно так». У меня как гора свалилась с плеч, и мои судьи умолкли.

Выходка Чернышева меня удивила окончательно, когда он поднялся с своего места и сказал: «Господа, я и вначале и теперь видел, что майору Л нельзя было объявить чужой тайны, покуда ему на то не было позволения. Понимаю вполне это чувство». За эту справедливость я поклонился генералу Чернышеву и вышел в сопровождении Подушкина, который был так любезен, что посидел со мной на моей кровати в каземате. Двери не были заперты, и мне показалось, что он ждет чего-то, а потому я прямо ему сказал:

— Вы, верно, сидите у меня не для беседы, не дожидаетесь ли вы желез и для меня?



— Бог с вами, совсем нет, — отвечал он.

— Почему ж нет? Ведь в комитете кричали же об этом, да притом такие же, как и я, преступники, мои товарищи, ведь сидят в колодках, почему ж и мне не носить их?

— Полноте, это только было для того, чтоб вас устрашить.

— Напрасно, железа меня не пугают, немного более неприятности слышать беспрестанно этот звук, вот и все.

Подушкин, не знаю за что, брал видимое участие во мне и попотчевал табаком. Скоро скрылся.

До пасхи комитет не мог открыть, где хранится «Русская правда», и ее нашли только тогда, когда Пестель, понимая вполне свое положение — он знал очень хорошо, что его ожидает смерть, — чувствуя, что одно это запирательство его не спасет, да и опасаясь, чтоб труд его 12-летний не погиб совершенно напрасно без следа, решился указать и место, где она хранилась, и человека, который ее туда зарыл. Не помню фамилию члена. Сего человека отправили с фельдъегерем в Тульчин, и «Русская правда» появилась на свет божий, а Пестель этим признанием подписал свой смертный приговор, не изменив своим правым убеждениям до самой смерти. Комитет, видимо, торопился окончить свои работы и собирался по два раза в сутки… Много из напрасно заключенных освободили из-под ареста… Говорили, что государь намеревался отправиться в Москву на коронацию и сказал, что он не примет короны, доколе не покончит с нами.

Каждые десять дней приезжали нас осмаливать генерал-адъютанты, и, несмотря на наше дурное содержание, мы все терпели и жалоб им не приносили, Один из генерал-адъютантов, Балашов, сделал нам большую пользу. На другой же день его приезда заметна была большая перемена в обращении с нами и в самом содержании. Говорят, что он доложил государю всю истину, сказав, что находит нас всех цинготными, уставшими, опустившимися, заросшими и желающими наискорейшего окончания суда, какого бы ни было. Во избежание всего этого Балашов предложил нам ежедневно по рюмке водки, зеленого луку вволю и выбрить нас. С каким удовольствием на другой день выпил я свою порцию водки и заел зеленым луком с белою головкой. От слабости я почти опьянел и едва добрел до своей кровати.

Никогда этот простой и скромный завтрак не казался мне столь вкусен, как в этот первый раз после долгого лишения обычной привычки. И страсбургский пастет не может в обыкновенное время быть так вкусен.

Постом, в один день, совершенно неожиданно вошел ко мне священник Павел Николаевич Мысловский, высокого роста, дородный, с лицом добрым и приветливым. «Не думайте, — сказал он мне, — что я агент правительства… Мне нет дела до ваших политических убеждений… Я считаю вас всех моими духовными детьми… Со многими из ваших товарищей я познакомился, сумел снискать их любовь и приобщил их святых тайн. Пришел и с вами познакомиться», — и с этим словом протянул мне руку… С первого шага он очень мне понравился, и я с душевным удовольствием отвечал ему рукопожатием. Это был протоиерей Казанского собора Мысловский. Он сделался впоследствии утешителем, ангелом-хранителем наших матерей, сестер и детей, сообщая им известия о нас. Никогда не говорил он со мною о политических делах, но постоянно утешал надеждою на лучшую будущность и ободрял слабеющий дух мой. Я храню до сих пор глубокое уважение к этому почтенному служителю алтаря.

Наступил, наконец, и светлый праздник. Признаюсь, что я потерял счет дням и неделям, может быть, и не вспомнил бы этого великого дня, ежели б в ночь заутрени ко мне не вошел сторож и не предупредил меня, предлагая заткнуть уши, ибо надо мной сейчас будут палить из пушек, как всегда во время великой заутрени. И действительно, вскоре раздался над головой потрясающий гром, и пламя осветило мою мрачную келью… Я упал на колени и горячо молился. Из гроба я пел мысленно «Воскресение». Окошечко мое разлетелось вдребезги, и только холод, меня охвативший, привел меня к действительности…

Глава VIII