Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 36



III

Это наши штатные шпионы. Обязанности их по отношению к нам были полицейские: они «надзирали». Из коридора в часы занятий они поглядывали через стеклянные двери, не читает ли кто из-под парты, боже упаси, приватную книжку; они же по ночам устраивали облавы на учеников, появлявшихся на улице после десяти вечера, делали налеты на квартиры к «нахлебникам», рылись в книгах и вещах, вынюхивали «нелегальщину». Кроме этого, они по воскресеньям, построив нас парами, «гоняли» в собор к обедне.

Сыч имел вид профессионального детектива: бритое лицо цвета замазки, волосы щеткой, руки за спиной. Мы ему прилепили неудобосказуемое прозвище, а сокращенно звали Сычом. Жмакин – тощий, длинный, плоскогрудый, как лыжа, – носил для солидности золотые очки и бороду, которая росла клоками из жилистой кадыкастой шеи, облепленной сзади по чирьям квадратиками пластыря. Был он суетлив, жалок и все пытался втереться в доверие, но это ему не удавалось. Провинциальный вятский говор Жмакина вызывал глумление, его то и дело поднимали на смех. Однажды он глубокомысленно обосновывал правило поведения, запрещавшее класть во время урока локти на парту: «Курточку запачкаате: парта-то пыльнаа бываат временами…» Мы притворились, что не поняли: «Партато пыльнаа бывааат? На каком это языке?» Он покраснел и ушел разозленный. Злить его было глупо, он мог подвести под четверку за поведение, но не всегда же убережешься от соблазна подразнить злую скотину.

IV

Курение строго преследовалось, поэтому почти все курили. Некоторые из «перестарков» уже познакомились с употреблением бритвы, чувствовали себя женихами и без пяти минут студентами. В погребке на базарной площади хозяин тайком приносил в заднюю комнату разливное вино. Там устраивались товарищеские выпивки, но разговаривать приходилось чуть не шепотом, шуметь боялись – того и гляди, накроют Жмакин с Сычом. Они и туда заявлялись, но ни разу никого не обнаружили: по условленному сигналу преступники утекали задним ходом через двор и прилегавший ко двору овраг.

А иные, спасаясь от тоски школьных будней, придумали ездить в Ртищево «наблюдать жизнь». Собиралась компания человек пять-шесть и отправлялась с вечерним поездом. До Ртищева час езды. Это большой железнодорожный узел с просторным вокзалом, буфетом, рестораном, книжным киоском «Контрагентства А. С. Суворина». Скорый из Москвы прибывал в половине одиннадцатого ночи. Вот ради этого скорого мы туда и ездили.

Мы сходили в Ртищеве в веселом оживлении, чувствуя, что дышим здесь вольным воздухом дальних странствий. Нам нравилась эта хлопотливая суета большой станции, освещенные окна вокзала, белый свет еще диковинных в ту пору электрических фонарей, гудки паровозов, лязг маневрирующих составов.

К прибытию скорого зажигались все электрические люстры в зале I–II классов. Татары-лакеи расставляли на белой скатерти под большими пальмами столовые приборы и разливали по тарелкам дымящийся борщ. Громадный никелированный самовар кипел и выпускал клубы пара. Хозяйка газетного киоска раскладывала павлиньим хвостом яркие обложки еженедельников и все газеты от «Нового Времени» до «Брачной». В ожидании мы бродили по залам, подходили к буфетной стойке, разглядывали закуски и по-провинциальному ужасались выставленным на них ценам. Надо сознаться, что были мы робкими желторотыми юнцами, чувствовали себя неуверенно, не зная твердо, имеем ли мы право с билетами III класса находиться в залах I–II классов, все боялись, что подойдет какой-нибудь железнодорожный чин и скажет: «Здесь вам, молодые люди, находиться не полагается».

Швейцар у входа гремел колокольцем и объявлял о скором прибытии поезда. Мы спешили на платформу, где под электрическими фонарями вышагивали представительные жандармы в длинных шинелях с аксельбантами и ждали пассажиров носильщики с бляхами на белых фартуках.

Подкатывал, сверкая огнями, московский поезд. Из желтых, синих и зеленых вагонов (известных теперь только по стихам Блока) выходили пассажиры. Из зеленых бежали с чайниками за кипятком. Публика желтых и синих шествовала в буфет ужинать.



Мы жадно смотрели: вот она, жизнь из романа! Модно одетые дамы, солидные господа, военные и штатские, в накинутых на плечи шубах, в форменных фуражках, в котелках и шапках дорогого меха.

Как самоуверенно садились эти люди за стол, как небрежно сминали белоснежные накрахмаленные салфетки! Вон проследовал деревянной походкой седой генерал, с широкими лампасами, на сухих ножках; лакей, угодливо согнувшись, подставляет ему стул. Важная старуха в сопровождении горничной капризно водит пальцем по меню и ничего не находит по своему вкусу. Румяный, белозубый барин с белокурой бородой на обе стороны со вкусом и аппетитом управляется с отбивной котлеткой – вылитый Стива Облонский! А этот блестящий кавалерийский офицер с малиновым звоном серебряных шпор и красивая дама в соболях, под черной вуалеткой, приводят на память железнодорожную встречу Вронского с Анной Карениной. Проходило полчаса. Швейцар гремел своим колокольцем и объявлял трубным голосом: «Поезд… Саратов… второй… звонок!» Гасли люстры. Зал пустел. Наступали часы ночной скуки.

Мы снова принимались, зевая и томясь, бродить по вокзалу. Заходили в зал III класса. Тут битком набито народу, пахнет дезинфекцией, пассажиры на узлах дремлют в неудобных позах, плачут младенцы. Выйдем на платформу, заглянем в окно, как стучит у аппарата дежурный телеграфист; на путях лязгают товарные составы, ходят железнодорожники с фонарями.

Глухой ночью являлся наш поезд Балашов – Харьков. Мы заходили в вагон. При тусклом свете фонарей виднелись фигуры спящих. «Какая станция?» – спросит иной, разбуженный непривычной тишиной, и задремлет снова. Душно. Мы выходили на площадку. За окном черная ночь, глухие степные полустанки – Байка, Колдобаш. Мы стояли в тамбуре, курили и под стук колес пели унылую кантату на слова, написанные на стене вагона:

V

В Ртищеве мы покупали в эти наезды желтые книжечки «Универсальной библиотеки», издававшей западных авторов – Уайльда, Гамсуна, Джека Лондона, Честертона и литературные альманахи с новыми вещами Андреева, Бунина, Горького. Властителем дум в русской литературе был в те годы Леонид Андреев. «Рыдающее отчаяние» его произведений потрясало душу. Это было терпкое, горькое чтение, рождавшее чувство тоски, безысходности, неблагополучия. Он был в зените славы. В журнале «Искры» ему посвящены были целые страницы снимков. Красивый полнеющий брюнет с трагическими черными глазами, он сидел у письменного стола, на котором стояли причудливой формы семисвечники. Изображен был и «скандинавский замок» писателя в Финляндии, стены которого были увешаны картинами его собственной работы – все увеличенные копии с офортов Гойи. И снова он, в костюме моряка, в плаще и зюйдвестке, с тоской во взоре.

Поздней осенью газеты сообщили об «уходе» Толстого. Среди тревожных телеграмм из Астапова были иногда и такие, которые будили надежды на благополучный исход. Вся страна прислушивалась к предсмертному дыханию Великого Льва. Потом пришли журналы со снимками: Толстой на смертном одре, убитая горем, заплаканная Софья Андреевна, похоронная процессия среди зимнего пейзажа, удивительные похороны – без начальства, без попов, «без церковного пенья, без ладана» и, наконец, – бедный могильный холмик среди голых деревьев Старого Заказа.

По весне девятнадцатого февраля предстояло отметить официальными торжествами пятидесятилетний юбилей «высочайшего» освобождения крестьян. Двумя неделями раньше юбилея в «Русских ведомостях» был напечатан очерк Короленко «В успокоенной деревне». А деревня эта была совсем рядом с нами.