Страница 18 из 36
Открыли наконец и для мальчиков реальное училище, в которое поступил и я.
Учителя реального училища ходили все в форменных мундирах, были приличные и скучные чиновники. По воскресеньям нас, реалистов, парами стали гонять к обедне. Педеля таскались по квартирам иногородних учеников, живших «на хлебах», рылись в сундучках, искали прокламации, которые в ту пору, размноженные на гектографе, появились во множестве.
Теперь я уже не занимаюсь перепиской. После школьных занятий, едва пообедав дома, я бегу на уроки к мальчишкам-двоечникам и повторяю с ними «зады». Учителя строгие, двоек бездна, и моя репетиторская практика все растет. Возвращаюсь домой в одиннадцатом часу и едва успеваю готовить собственные уроки.
Репетиторством я порядочно зарабатываю и имею возможность выписывать по каталогам книжки из Москвы. У меня на полке ряд монографий о Гойе, Россетти, Клингере, Ponce, Бердслее. Я больше не хожу их показывать Федору Антоновичу и в одиночку переживаю радости открытия «нового искусства». Я знаю, что мой выбор ему не понравится.
X
Мои визиты к Федору Антоновичу случаются все реже. Девочки Нароковы не живут там больше: их шалый папаша из-за чего-то не поладил с Федором Антоновичем, стал страховаться в обществе «Саламандра» и дочерей перевел на другую квартиру.
Вот оно, знакомое крылечко с вывеской «Агентство страхового общества „Россия“. Сколько раз я поднимался по нему за последние годы! И на этот раз у меня под мышкой „серьезная“ книжка, которую Федор Антонович давал мне „штудировать“.
– Прочитал? – говорит он строго.
– Осилил половину.
– Ну и что же?
– Скучновато, Федор Антонович.
– «Скучновато»! – сердится он. – Конечно, для тебя интересней:
Это он цитирует популярную в то время пародию А. Измайлова на стихи Бальмонта. Я ему неосторожно признался в своем увлечении книгой Бальмонта «Будем как солнце», которую достал в клубной библиотеке, и он не упускает каждый раз случая поязвить меня за тяготение к «декадентам».
Чтобы перевести разговор на другое, я спрашиваю об Агафоне.
– Что ж Агафон? – говорит он ворчливо. – Я за него спокоен. Агафон звезд с неба не хватает, но надеюсь, что честный работник на ниве народной из него выйдет. Ну, а ты как процветаешь?
Я процветаю плохо. Я вступил уже в тот тяжелый период мальчишеской жизни, когда грубеет и ломается голос, начинают расти усы, кожа на лице становится сальной, на самых неподходящих местах выскакивают глупые прыщи и молодой человек делается неловким и застенчивым.
Я отвечаю мрачно и неуклюже:
– От юности моея мнози борют мя страсти…
Он смотрит на меня пристально и, как мне кажется, насмешливо:
– Ну что ж,
Это из Щербины. Поэт небольшой, а все же не твоему свистуну-Бальмонту чета.
Я мучительно краснею. Мне кажется, что намек «на одуряющую власть» обращен прямо в мою сторону.
– Федор Антонович, можно книжки сменять?
В дверях мальчик лет двенадцати с теми самыми книжками в руках, которые когда-то и я брал здесь.
– Разденься, Миша, проходи, я сейчас освобожусь, – говорит Федор Антонович ласково, как. бывало, со мной разговаривал. «Освобожусь» – значит, «уходи, Николай, не мешай разговору». Мне горько. Совсем рассохлась наша дружба. Я прощаюсь и ухожу. Но и то сказать: не век же ему со мной нянчиться.
XI
Вот так и расходятся человеческие пути. Идут годы. Я уже не посещаю этот дом, в который пять лет подряд ходил чуть не ежедневно.
Кто виноват, что прекратилась дружба? Конечно, я был виноват больше. Я возвращал Каутского и Туган-Барановского непрочитанными. Федор Антонович сердился: «Парень способный, а растешь невеждой в общественных науках». Он очень восхищался опытами биолога Лёба над химическим оплодотворением яиц морских ежей – об этом много писали тогда в журналах. «Понимаешь, Николай, насколько это важно?» Я не понимал и огорчал его своим равнодушием к опытам Лёба.
Теперь, когда мы встречаемся на улице, он ответит на поклон издали, не подзовет, не расспросит. Опираясь на палку, он медленно шагает, припадая на левую ногу. Волосы у него стали совсем седые.
Встреча с ним всегда вызывает у меня смятение чувств и какое-то горестное изумление перед изменчивостью и хрупкостью человеческих отношений. Вот проходит мимо, как чужой, человек, которого совсем еще недавно я в иные минуты любил больше родного отца.
Догадывался ли он когда-нибудь об этом?
Я кончаю реальное училище, уезжаю в Петербург учиться. Весной, в белые ночи, проходя над Невой мимо сфинксов, я вспоминал рассказы Федора Антоновича. Даже написал ему лирическое письмо по этому поводу, но письмо так и осталось неотосланным. А в летние месяцы, когда я приезжал домой на каникулы, случай часто сводил нас с Агафоном. Он теперь студент-медик, занимается летней практикой в нашей городской больнице.
– Как поживает Федор Антонович? – спрашиваю я. – Как его здоровье?
– Старик по-прежнему все с мальчишками возится, как, бывало, с нами возился. Без этого ему скучно. Ну, а ты как, все малюешь?
«Малюешь»! Вот дубина! Говорить нам, в сущности, не о чем.
Потом разражается война, я уезжаю на фронт и надолго пропадаю из родного города.
XII
Много лет спустя, весной 1918 года, после демобилизации нашего саперного батальона, я приехал на родину. На улице я столкнулся как-то с Агриппиной Прохоровной, барыней купеческого звания, бойкой и тараторливой.
– Отвоевался, ваше благородие? Ну погляди, полюбуйся, что у нас тут творится. Докатились, доехали, тпру – дальше некуда! Андрюшка-то медник, который самовары лудил, начальством заделался: власть на местах! Ну да ненадолго – скоро всем этим рабочим и собачьим депутатам конец будет.
– Откуда вам это известно?
– Да уж, верно, есть слух, что союзники на Черном море десант высадили, они «товарищам» покажут. А этот твой приятель, страховой-то агент, нечего сказать, отличился, с хорошей стороны себя показал!
– Чем же он отличился?
– А как началась заворошка эта, точно с цепи сорвался, все по казармам бегал, все митинговал, с речами выступал. А при новой-то власти сразу к ним и перекинулся. С солдатишками по богатым домам ходил, реквизиции делал – прямо срам! Заявился он к нам в дом с командой. Я ему говорю, а все, знаешь, во мне кипит: «Спасибо, говорю, что вы нас так хорошо страховали от пожара, только вот от денного-то грабежа и не застраховали!» Молчит, вылупил бесстыжие глаза, только губы скривил в усмешку, у-у, гад ядовитый, так бы его и придушила! Да не по его возрасту было заниматься такими делами: бог его прибрал скоро!
– Как? Умер Федор Антонович?
– А как же: хоронили, как знаменитую персону какую. Красные флаги, речи, салюты, полковая музыка: «Вы жертвою пали в борьбе роковой!» Он, оказывается, всю жизнь большевиком был, а мы про то и не ведали!
Рассказ старой сплетницы меня взволновал. Как это я сам не догадался, что Федор Антонович всегда был большевиком? Правда, мне трудно было представить того Федора Антоновича, какого сохранила мне память моего детства, в роли митингового оратора и вожака солдатских масс. А почему бы и нет? Ведь в 1905 году возле него всегда роилось много народу, его слушали и слушались, ему верили. По своему темпераменту он был бойцом, человеком кипучим и беспокойным. В спорах он был горяч и искусен. Любо-дорого было видеть, как победоносно сажал он в калошу своего вечного оппонента – философа-учителя, который, исчерпав все свои ученые доводы, умолкал с надутым и обиженным видом.