Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 68



— Толковая девочка. И руки… руки золотые.

Кир не сразу понял, о ком говорит доктор, а когда дошло, что это о Кате, которая всё ещё возилась в операционной — слышен был её тихий говорок, она что-то говорила Литвинову, — Кир сильно удивился. В такую минуту и вдруг о Кате. Но Егор Саныч, видно, думал иначе. Он повернулся к Сашке и спросил:

— Твоя девушка?

— Да, — на лице Сашки возникла глупая улыбка.

— Ты её береги. Сильно береги, парень, — по лицу старого доктора пробежала судорога, он хотел ещё что-то сказать, но очевидно передумал, только вздохнул и пробормотал. — Устал я чего-то. Поспать бы хоть пару часиков…

Кир отодвинулся к стене и снова почувствовал, как на него волной накатывает усталость. Как сквозь пелену тумана он слышал голос Сашки, тот что-то говорил Егор Санычу, потом появилась Катя. Кажется, Кир даже задремал, потому что очнулся от того, что его кто-то трясёт. Перед глазами, расплываясь в серой дымке, появилось Сашкино лицо с шевелящимися губами, он что-то говорил, но Кир не слышал, а затем его как будто включили, резко и со щелчком, появились звуки, Сашкино бледное лицо качнулось, до Кира долетели обрывки фраз.

— Он спит, — кажется, это сказала Катя.

Кто-то засмеялся. Чьи-то руки усадили его на стул, один из стоящих здесь же в коридоре рядом с больничной тумбочкой. Кир едва успел подумать, откуда это здесь, и тут же вырубился.

Проснулся он резко, словно его толкнули в бок. Кир продрал глаза и, зевая, огляделся. Никого не было. Через приоткрытую дверь в комнату, где лежал Павел Григорьевич, Киру была видна кровать, шаткая конструкция капельницы, стул, на котором сидел Литвинов. Кажется, он не спал. «Железный он что ли?» — мелькнуло в голове.

Кир ещё раз потянулся, развёл руки в стороны, а опуская, задел правой рукой листок, лежащий на тумбочке. Тонкий пластиковый лист легко спланировал прямо Киру под ноги. Он наклонился, поднял его. Аккуратным Сашкиным почерком (только у него могли быть такие округлые, ровные буковки) было написано: «Кир, мы с Катей отведём Егор Саныча к Анне Константиновке в кабинет. Он хочет её дождаться». Смысл фразы дошёл не сразу, Кир ещё раз перечитал и снова зевнул. Машинально сунул руку в карман и вдруг резко напрягся. Вскочил. Проверил правый, затем левый карман и вздрогнул, как от пощёчины.

Фотография Ники! Её не было. Он её потерял и точно знал — где.

На Северной станции!



Глава 30

Глава 30. Борис

Подвешенный на крюк пластиковый флакон медленно ронял — каплю за каплей — прозрачную жидкость, которая падала в тоненькую трубочку. А та змеилась вниз, впиваясь иглой в руку, большую, сильную, но сейчас безжизненно лежащую на смятых белых простынях. Если отвести глаза от этой безвольной руки, смотреть на флакон, на трубочку, на стены — куда угодно — то будет, наверно, легче. Но Борис не мог. Права такого не имел. Чтоб было легче. Особенно сейчас — именно сейчас, когда Пашка Савельев, его лучший и, пожалуй, единственный друг, лежал на этой узкой больничной койке, в безликой комнатушке, служившей Борису последнее время то ли убежищем, то ли тюрьмой, и отчаянно боролся за жизнь.

Страх за Пашку, противный и липкий, возник не тогда, когда трое перепуганных ребят ворвались к нему в комнату — Борис вообще им сперва не поверил, слишком абсурдно и нелепо звучал их рассказ. Он, этот страх пришёл позже, вцепился в горло, едва только Борис увидел Павла там, внизу, в тёмной и сырой каморке, и потом уже не отпускал ни на минуту. Не отпускал, пока они с мальчишками тащили носилки вверх по лестнице, пока он, Борис, метался в ожидании обещанного врача (ещё непонятно, что это за врач, и сможет ли он что-то сделать, вытянуть Пашку, отбить его у смерти), пока мучился в ожидании у дверей, за которыми шла операция. И даже когда девочка Катя, заправляя физраствор в капельницу и ловко вводя катетер в безжизненную Пашкину руку, быстро говорила ему какие-то слова, которые, наверно, должны были его успокоить, ему всё ещё было страшно. И вот теперь этот страх постепенно отпускал, втягивал свои когти, и Борис, сидя рядом с другом на неудобном пластиковом стуле и глядя на мерно падающие капли физраствора, был уверен — Пашка справится, победит. Как побеждал всегда. Даже его, Бориса, он победил, переиграл, чего уж говорить. Признать это было непросто, но Борис не желал врать себе. Да, тогда Паша оказался сильнее. А Борис умел признавать поражения. Но признать поражение — не значит сдаться. Борис тонко чувствовал разницу.

Впрочем, сейчас всё это не имело ровно никакого значения. Их вечное соперничество, ревность, старые споры и, конечно, их прошлая война за власть. Война, в которой он, Борис, перешёл ту грань, отделяющую дозволенные приемы от запрещённых, подлых. А Пашка не перешёл. Даже тогда, когда на кону стояла жизнь его любимой дочери, даже в такой ситуации его друг умудрился удержаться от мерзостей и низостей.

Эта непостижимая Пашкина черта, его внутреннее благородство, убеждённость в своей правоте всегда раздражали Бориса, бесили и одновременно восхищали. Это было то, что никак не укладывалось в рамки его прагматичного ума, чего Борис не понимал и во что не верил. Но, верь — не верь, а вот он, живой пример. Слава богу, живой…

От долгого сидения спина затекла, и Борис тяжело поднялся, потянулся, чувствуя в мышцах усталость и лёгкую, приятную боль, как после долгой физической нагрузки. Хотя, почему, как? Именно после нагрузки. Поди, побегай по лестнице, да ещё и с носилками, протащи эту ношу вверх три десятка этажей, а он, чай, не мальчик. Усталость Борис почувствовал сразу, но только нечеловеческим усилием воли не показал её, продолжая упорно подниматься вверх. Не мог он дать слабину там, перед этими детьми. Должен был выдержать. И ведь выдержал же, старый чертяка, дотащил, дотянул. Выходит, ещё не совсем сдал, есть ещё порох в пороховницах.

Борис поймал себя на мысли, что у него, наверное, впервые после казни («после моей казни», — уточнил он про себя и усмехнулся, уж больно по-идиотски это звучало) сейчас хорошее настроение. Несмотря на всю опасность, а опасность была, Борис это чуял, как зверь, и невзирая на неопределённость ситуации, именно сейчас ему было хорошо. Даже где-то весело. Он снова в центре событий, снова от него что-то зависит, и он опять нужен. Это долбаное заточение, которое ему устроила Анна, да, из добрых побуждений, из желания спасти его, было всё-таки заточением. Пожизненным заключением в одиночке, страшным, на самом деле, наказанием. В последнее время Борис всё чаще ловил себя на мысли, что, может, было бы лучше, если бы тогда ему вкололи не безобидную смесь (снотворное, как сказала ему потом Анна), а то, что должны были вколоть. Смертельную инъекцию. Раз и всё. И никаких больше мучений.

Для его деятельной натуры не было ничего хуже этого бессмысленного, тоскливого высиживания в четырёх стенах, этой оторванности от людей, от дела. Жизнь проходила где-то там, вверху или внизу — неважно. Люди в Башне жили, а он сидел, как крыса в норе. Боясь даже высунуть нос наружу. От таких мыслей Борис иногда рычал, на стены бросался от тоски, мерял ненавистную комнату, ставшую ему камерой, тяжёлыми шагами. Едва удерживая себя от желания разнести все её нехитрое убранство в щепы. Дешёвую пластиковую мебель, неудобную и безликую. Обшарпанные стены, небрежно выкрашенные унылой серой краской. Господи, как же он всё это ненавидел: комнатку, мебель, больницу эту, себя. И, ненавидя, срывался на Анне, превращаясь в ворчливого, вечно недовольного старика…

И вот теперь, судьба снова вспомнила про него. Вытащила, извлекла на свет, как извлекают из старых сундуков пыльную старомодную одежду, встряхнула и бросила в самую гущу событий.

Страшная, нервная ночь уже почти отступила, и теперь Борис мог спокойно всё обдумать, переварить. Начиная с того момента, когда в его комнату ворвались двое пацанов и девчонка. Борис вспомнил, как они пытались его убедить — торопливая речь девочки и яростный вызов в горящих ненавистью глазах мальчишки, похожего на взъерошенного бойцовского петушка. Молокосос, но при этом каков наглец. Борис едва не расхохотался. Вот, значит, ты каков — Кирилл Шорохов. И надо же, при каких обстоятельствах довелось встретиться.