Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 28



Сегодня утром деревушка почти пустынна, ее жителей засосали другие долины, более процветающие, более открытые миру, утащили на день или на неделю работы. А кто-то не вернется совсем. Самый знаменитый из тех, что не вернулись, — по словам мэра, готового вещать любому, имеющему уши, — это его кузен по линии каполунгской родни, который уехал в Америку и очень преуспел в «Олиуде». Так, во всяком случае, утверждает сам кузен в длинных письмах, приходящих в родную деревню. И даже если все не совсем так, даже если он привирает, рассказывая про тамошние бульвары, такие широкие, что, пока их перейдешь, забудешь, куда шел, или про женщин, которые никогда не старятся; даже если он живет впроголодь и вкалывает на стройке — кладет камни, как все местные парни, — все равно: уехать отсюда — уже удача.

Я хорошо знаю Америку. Я скучаю по ней. Здесь вокруг лишь зной, слегка припудренный тенью. Эта долина — как рана в горе, след вечной распри воды и камня. Пахнет церковью, ветром в колоколах, потемневшей бронзой и крестами, лежащими в траве. Хочется тишины, но ухо буравит непрерывное журчание: это под спудом бурлит поток среди зелени мяты, которую прорезают замшелые ступени. Надо быть сумасшедшим, чтобы туда полезть.

Детей я не видел. Либо они шагают по коридорам далеких пансионов, либо люди здесь рождаются стариками. Если б я был из местных, я бы тоже как можно дольше сидел во чреве матери. И вышел бы только, когда совсем перестал помещаться, в жеваном костюме, но радуясь, что сэкономил себе добрых двадцать или тридцать лет блуждания по этим серым откосам. А потом уехал бы отсюда, как кузен из Каполунго.

В десять часов — гнетущий зной. Большой платан рассеивает свет. Я один в сжатом кулаке горы, я прислонился к фонтану, опустив пальцы в воду. Все кажется бедным вокруг меня: воздух, земля — все. Чистая иллюзия. Сквозь века доносится голос, сочится из трещин, шепчет в неводе ветра. Где-то рядом — сокровище... Но сколько их, историй про сокровище? Никто и не вслушивается. Никто и не верит. Никто, кроме меня.

21 июля 1954-го.

В кабинете у мэра зазвенел единственный в деревне телефон. Мэр, на ту пору кормивший кур, пулей влетел в дом. И препоясался шарфом, чтобы лично сообщить мне оглушительную новость. Дневным автобусом к нам едет пассажир.

Умберто, наконец-то.

С тяжким вздохом гидравлики автобус высадил его и отправился в обратный путь — вниз, к морю.

После нескольких ночей здесь мне кажется, что оно мне привиделось. Мой друг не изменился: тот же вельветовый костюм и те же туристские ботинки, которые казались такими смешными двадцать лет назад, когда мы виделись в последний раз. Нет человека, который был бы настолько похож на пейзаж — его родные Доломиты. Умберто — это нависший над миром утес, нагромождение геологических слоев, которые сдвигаются с медлительностью материков. Улыбка ломает вертикальные прорези его лица. Огромная ручища хватает мою ладонь удивительно мягко, почти робко, хотя сегодня и он отзывается в Турине на громкий титул «профессоре».

Когда Умберто сдвинулся в сторону и за его плечами снова показалась долина, я обнаружил, что он не один. Рядом стоял молодой человек с улыбкой на лице. На заднем плане неспешно отъезжал автобус, его большой бампер слепил светом, и мальчик на золотом фоне казался персонажем, вывалившимся из фрески и потому немного ошарашенным.

— Петер, — представил его Умберто, — молодой ассистент из Туринского университета.

Я, как мог, скрыл гнев. Да, меня охватил гнев, одна из тех вспышек старой доброй ярости, которыми я славился всегда. Нет, конечно, я не просил, чтобы Умберто обязательно приезжал один. Я думал, ему и так понятно: дело важное. У нас уговор, может быть ребяческий, но все-таки уговор, куда не посвящают соседского мальчишку просто потому, что тот попался на глаза и вроде как скучал на своих качелях.

Я повернулся к Петеру и протянул руку:

— Рад познакомиться.

Первая же фраза, обращенная к этому мальчику, была ложью.

У Умберто синие ногти. У Петера синие ногти, и у меня, конечно, тоже. Мы провели детство сидя на корточках, шаря руками на известковых плато, просеивая горы, растирая пальцами породу в поисках плотного фрагмента. Знак посвященных, условный сигнал — вот эти обломанные ногти, обведенные траурной синевой, все оттенки которой — сизый, лазурный, чернильный — мы заработали, погружая руки в подземную ночь ископаемого континента.

На стуле, который гнется от его веса, сидит Умберто в ореоле фонтана и сжимает ручку кофейной чашки. Он ждет и молчит. Я звонил ему несколько недель назад: скажи, ты можешь уделить мне два месяца целиком? Он задал один-единственный вопрос, тот, что задают мне все в последнее время:

— Куда направляемся?

Я рассказал ему о горной впадине. Рекомендовал вести подготовку, не слишком привлекая внимание. Он не спросил меня почему, а только предупредил, что к середине сентября должен вернуться для какой-то небольшой хирургической операции. Во всем остальном я могу на него рассчитывать. Такой человек Умберто.

Рядом с ним искрит от нетерпения Петер.

Он узкий весь — телом, плечами, лицом, губой, отороченной рыжими усиками, которые так и хочется взять да сбрить начисто. Петер немец, направлен Марбургским университетом. Когда он что-то объясняет, а объясняет он все, ладони у него крутятся в запястьях, как сбрендившие подсолнухи.



— В пятнадцать лет я поступил в семинарию, ? В семнадцать бросил семинарию и пошел в науку. Я думал, что встал на новый путь. И знаете, какое я выбрал направление?

Палеоклиматология. Palaiós — древний. Петер — историк, изучающий огонь и лед, влияние неба на землю, зверей и людей.

— По сути ничего не изменилось. Я, как прежде, целый день рассуждаю про гром небесный, пепел и серу!

Неистощим, если начнет говорить. И ценный новобранец, как я теперь понимаю.

— Для меня большая честь быть участником этой экспедиции, профессор...

— Стан.

— Стан. Я все думаю... Was suchen wir?

И действительно, что же мы ищем?

Честное слово, мне хотелось ответить, я даже слышал свои слова — отличный вопрос, молодой человек, мы ищем...

Муха жужжит и вязнет в густом воздухе моей комнаты. Развалившись на кровати, я слежу за ее борьбой. Если бы она умерла и упала точно на нужное место, в каплю смолы, и эта капля затвердела, окаменела и стала прозрачным и прочным куском янтаря, и этот янтарь пролежал бы несколько миллионов лет в укромном месте, чтобы сохраниться, но не настолько укромном, чтобы его никто не нашел, то тогда, в далеком будущем, эта муха могла бы многое поведать исследователю о тайнах нашего мира. Рассказать про фауну, флору, про небо 1954 года... А убить ее можно одним взмахом ладони.

— Все в порядке, Стане?

Умберто, просунув голову в щель, навис надо мной, как воздушный шар.

— Да, а что?

— Ты развернулся и ушел прямо посреди фразы. Петер места себе не находит.

— Ах, да.

Возможно, тайна моя слишком тяжела, чтоб ею можно было поделиться. Или это страх, — страх, что у меня украдут моего великана, что имя ему дам не я, а какой-то другой охотник с синими ногтями и острыми зубами.

Tutto bene, Berti. Извинись перед Петером, ладно? Мне надо было прилечь. Просто разморило на солнце.

Умберто гулко смеется, бухает органными басами, от которых мой крошечный номер начинает походить на капеллу.

— Похоже, мы не молодеем! Но вот пойдем в горы, и будет все как в старое доброе время, — правда, Стане?

Да уж, все как в старое доброе время. Если б не наши нищенские зарплаты, не испорченные тусклыми лампами глаза да доклады, которые никто не слушает. А если я ошибаюсь, если моя гипотеза ложна, на этот раз не получится просто закрыть папку, сунуть ее в бумажный склеп и все начать сначала. На успехе этой экспедиции строится все мое будущее. Шикарный квартал, лепные потолки — все, понимаешь? Куда тебе, ты не можешь понять.