Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 41



— Калитка закрыта. Вы перепрыгнули через забор, так?

Гость пожал плечами:

— Нет, я толкнул калитку. Всего пять минут, посмотрите, чем мы занимаемся. Заплатите, сколько посчитаете нужным, а если картина вам не понравится, ничего не платите. Или дайте мелочи на благое дело.

— Ах, так? Я вам сейчас покажу благое дело, ждите здесь.

Фурнье исчез и вернулся в мгновение ока с ружьем. У него была целая коллекция оружия, которым он никогда не пользовался. Как-то раз, оставшись с Анри вдвоем, мы зарядили одно из ружей. Анри хотел пристрелить жирного рыжего соседского кота, но я поставил его перед выбором: либо дружба со мной, либо кот. В итоге мы постреляли по бутылкам. Тот кот мне тоже не нравился, однако всему есть предел.

Увидев ружье, парень отпрянул, а когда Фурнье зарядил оружие и выстрелил в воздух, бедняга понесся со всех ног. Мы видели, как он убежал в другой конец сада и перепрыгнул через забор, потому что калитка была заперта. Мать Анри нагнулась и подняла оброненную парнем папку. Внутри лежал лишь один рисунок гуашью — распятый Христос, окруженный терновником. Картина выглядела мрачно: и рот, и глаза, и крест казались неправильными, как и сам акт распятия. Даже буквы ECCE HOMO[5] были криво выведены гуашью.

— Это рисовал четырехлетний ребенок, что ли? — усмехнулся Фурнье. — Нет, ну вы только посмотрите… А что за история с «гомо»? У них там приют для педиков?

Месье Фурнье захохотал, а за ним и жена, и Анри. Они смеялись до слез. Я тоже взглянул на распятого Христа и заржал громче всех, потому что так следовало.

Если бы я остался дома, ничего бы не случилось. Болезнь прошла бы мимо. Она бы прошла еще пару улиц и постучалась к другому кретину — в округе их было полно. Но участь выпала мне. Надо было, чтобы я рассмеялся, как тот сапожник Агасфер, который, согласно легенде, насмехался над Христом во время крестного пути. Агасфер был обречен скитаться по земле до скончания времен.

Смех над человеческим горем никогда не остается безнаказанным.

На следующий день, когда родители должны были вернуться, я проснулся со странным ощущением, каким-то неописуемым, преждевременным симптомом. Я прошелся несколько раз голышом перед зеркалом. Язык нормального цвета. Живой взгляд. Никаких физических признаков недомогания. Даже недостатки выглядели как и в любой другой день: усы как отказывались расти, так и не росли, а в целом я по-прежнему выглядел заморышем, хотя каждое утро делал зарядку с помощью специального учебника, выписанного по почте. Подкрепляя слова иллюстрациями, книга обещала менее чем за девяносто дней превратить меня в здоровяка, способного задать трепку негодяю, докучающему девушке на пляже, — иначе мы вернем вам деньги. На последнем рисунке девушка выглядела очень благодарной.

После физических упражнений я сел за фортепиано, пытаясь уловить услышанный накануне ритм — ритм «Роллинг Стоунз». Для всех я играл прекрасно. Меня часто выставляли напоказ на школьных праздниках в коллеже. И девчонки пялились. Но не все слышали Ротенберга. Когда он касался клавиатуры, звучали мягкие воды Рейна, весенний вечер, ночи в Вене и Хайлигенштадте, синие фейерверки, черное отчаяние, обволакивающая тишина — все, что Людвиг ему доверил. Я же являл лишь посредственность любому желающему.

В пять часов позвонил месье Альбер, папин секретарь. Он собирался ехать за родителями в Бурже и предлагал поехать вместе с ним. Мы прибыли ровно в тот момент, когда под теплым ветерком можно было встать у взлетной полосы и понаблюдать за приземлением «Каравеллы SE 210». Как и все подростки моего возраста, я увлекался самолетами и знал все характеристики: «Мотор „Роллс-Ройс Авон“, степень сжатия 7,45 к 1, массовый расход топлива 68 килограммов в секунду». Месье Альбер кивнул — он ничего не понимал в самолетах. Если честно, я тоже. Самолет выровнялся.

Мне стало дурно. Без всякой причины. Я услышал вторую часть восьмой сонаты — клянусь. Я услышал, будто ее играет сам Людвиг, с ритмом, — настолько «Каравелла», засыпающая каждой заклепкой, была прекрасна в лучах заходящего солнца. Услышав музыку, я вспотел и нагнулся над перилами. «Каравелла» с той же мягкостью коснулась земли и раскололась надвое — вот так, без всякой причины, прямо у нас на глазах. Нос — в одну сторону, а хвост — в другую. Все вспыхнуло идеальным огненным шаром. Настолько идеальным, что даже сегодня, просыпаясь по утрам, я складываю ладони, пытаясь удержать этот шар, обхватить полностью, потому что знаю: в этот самый момент в сердце полыхающего шара мои родители и невыносимая сестра еще живы, и их нельзя отпускать.

~

Моя юность оборвалась второго мая тысяча девятьсот шестьдесят девятого года в восемнадцать четырнадцать под звуки польки из пламени и сквозняков. «Критический угол падения в сочетании с нехваткой скорости и боковым ветром привел к крушению средства». Я выучил заключение наизусть: стоило процитировать его с серьезным видом, как расспросы тут же заканчивались. Со всеми срабатывало, кроме психолога, к которому меня посылали трижды: тип явно заинтересовался.

— Резиденция Фурнье, я слушаю.



Гибель родителей научила одному: больше у меня никого не осталось. Мать была единственной дочерью, а семья отца, в отличие от него самого, оказалась достаточно еврейской, чтобы ими занялись доблестные чинуши из Виши. Отец тоже чуть не погиб — в то время дел наполовину не делали, — но стопроцентно еврейский сосед, оказавшийся вне всяких подозрений, спрятал отца.

— Мадам Фурнье? Говорит Джо, Джозеф.

Безболезненно. Вот первое, что говорили медэксперты и остальные. Твои родители и сестра не мучились.

— Алло, мадам Фурнье? Вы меня слышите?

— Да, здравствуй, Джозеф. Извини, Анри нет дома.

Также эксперты говорили: здесь нет твоей вины. Да что они вообще понимают.

— Его нет? Но вы же сами попросили позвонить сегодня. Когда он вернется?

— Я не знаю. Он сам тебе перезвонит.

Анри. Мой лучший друг.

— Я все время переезжаю с места на место. Только в первую неделю я оставался в одном и том же центре, но он забыл позвонить.

Мы ведь поклялись.

— Да. Ладно. Хорошо. Тогда до свидания, Джозеф.

Вот он, тот самый момент. Не когда разбился самолет. Не когда родители и Инес испарились рука об руку — мне так представляется, что они держались за руки. Не когда я в первый раз ночевал у незнакомцев. Только в тот момент, когда мадам Фурнье повесила трубку, я понял, что заболел. Из всех проклятий пророков, из всех недугов, разгуливающих по земле, я подхватил самое страшное. Бывают прокаженные, чахоточные, чумные, а я стал сиротой. И чтобы избавить здоровых от чада страданий, меня надо было отодвинуть в сторону — так, для профилактики, на случай, если это заразно.

Два месяца меня гоняли по центрам помощи и приемным семьям. Я быстро вник в иерархию осиротевшего народа, которой не замечают простые смертные. На первом месте — настоящие сироты, ангелы, чьи родители погибли, kaputt, dead. Дальше идут подражатели: отпрыски наркоманов, уродов, алкоголиков — вполне живых родителей, которые не в состоянии растить детей.

Среди ангелов мы не были равны. На вершине, среди сиротской аристократии, лучшие из лучших — дети полицейских. Они жили в особом месте, о них говорили с восхищением, шепотом упоминая настольный футбол и комнаты на четверых. Чуть ниже располагались сироты богачей. Однако и здесь состояние состоянию рознь: ценилось лишь потертое золото, какое передают из поколения в поколение. С богатством помладше тоже считались, но только если ваши родители отдали долг Родине. Дети с приставкой «де» в фамилиях, отпрыски продавцов оружия и высокопоставленных чиновников устраивались ненамного хуже детей полицейских.

А затем — все остальные. Я. С состоянием из обуви и матрасов я мало чего стоил, пусть отец и хвастал, что одному министру очень полюбились мокасины с бахромой, а другой не нарадуется упругости матраса. Я принадлежал к челяди. Сиротам агентов по недвижимости и электриков, сиротам, поднимающимся с рассветом и внесенным в черный список. Сиротам без денег, которые ходят чумазыми — лишь потому, что у нас нет герба, а в жилах не течет голубая кровь.