Страница 12 из 50
– Он, может, и не мне вовсе...
– Слыхал, Сальво? Меня, выходит, тот юнец кудлатый высвистывает! – зло смеётся она.
Я сажусь рядом, вставляю нитку в иголку, чтобы ей помочь:
– Да мы с ним и словечком не перекинулись!
– А чем перекинулись? Взглядами? Улыбками? Говорила же тебе, улыбнулась – значит согласилась.
Меня всю судорогой сводит, а и она глаз от шитья не поднимет. Ни разу не видела её без работы. Иголка да нитка, швабра да тряпка, половник да сковородка – и руки без остановки ходят, и изо рта правда вперемешку с ядом льётся.
– Да знаешь ли ты, Оли, кто таков Пино Патерно? – хмыкает она и, едва произнеся это имя, втыкает иголку себе в палец. На кончике крошечным шариком набухает капля крови, да так и лежит, не скатывается.
– Нет! – вскрикиваю я, одновременно отвергая имя и тревожась за платье: оно ведь должно быть белоснежным! Белое, как лилия, платье, белая, как лилия, доченька, – так она меня учила. Схватив её руку, подношу к лицу, впиваюсь губами в палец и успеваю высосать каплю как раз вовремя, чтобы она не соскользнула на ткань, чтобы ничего не испортила. Ранка мигом затягивается, даже красноты не остаётся, а рот больше не чувствует горького привкуса крови. Мать, отдёрнув кисть, долго трёт её о грубый фартук.
– Добрый выдался месяц, ничего не скажешь, – что ни божий день, то свист под окном, – ворчит она, но уже смягчившись: может, польщена тем фактом, что я хоть кому-то интересна. – Да только раз руки просить не явился, значит, человек несерьёзный. Будь у него какие намерения, давно зашёл бы переговорить. Свистом суку зовут, а не девушку!
Я-то надеялась, что с окончанием занятий больше с ним не встречусь, что снова стану невидимкой, какой была всегда, но не прошло и нескольких дней, как с дороги раздался свист. И хотя поначалу никто ничего не заметил, я сразу поняла, что это он. Поняла всем телом: при первых же звуках губы, бедра, ноги, рёбра, шея обрели плоть, будто их коснулся его взгляд. Мне даже не нужно было подходить к окну, чтобы увидеть эти чёрные кудри, сквозь которые пробивалось солнце, эти губы, нахально сжимавшиеся, с силой выдувая воздух. Я, затаив дыхание, стояла за закрытыми ставнями, гадая, может ли он разглядеть мой силуэт.
– У отца Патерно всякого добра навалом, а у нас шаром покати, – продолжает мать громче, чтобы слышал отец, присевший у грядки нарвать зелени. – Он ведь с тех самых пор, как в Марторану вернулся, на тебя глаз положил. И как откажешь, если он при такой семейке сколько хочешь красоток себе позволить может...
Я затыкаю уши, чтобы не слышать, и думаю про себя: неужто это моя вина, что Бог создал меня уродиной? А когда опускаю руки, свист становится громче, и мой позор звучит ему в унисон.
– Ну а ты? Так ничего и не скажешь? – шипит она отцу сквозь зубы. – И ничего не сделаешь?
Тот, отряхнув штаны, уже складывает зелень в корзину.
– А что мне ему сказать? Синьору весело, вздумалось посвистеть. Рад за него.
– Ну а соседи? Нужно всё уладить, пока нас, не дай Бог, на весь город не ославили!
Отец, демонстративно насвистывая, уходит в дом. Мать кричит ему вслед что-то по-калабрийски и без сил опускается на стул:
– Никчёмный ты человек, Сальво Денаро! Тараканья кровь у тебя в жилах! – и, заглянув через приоткрытые из-за жары ставни, добавляет: – Права была мама, упокой Господи её душу: кишка у него тонка что стоящее сделать.
Отцовский свист, по-прежнему летящий из кухни, мешается с тем, что доносится с улицы.
– Значит я с ним поговорю, – кричит Козимино, хватая куртку.
– Не горячись, сынок, не твоё это дело. В этом доме сабли на стене висят, а ножны в бой идут, – мать откладывает ткань в корзинку для шитья и снова кричит, обращаясь к отцу: – А тебе, значит, и на сына плевать? Ничего не вижу, ничего не слышу?
Отец продолжает насвистывать, пока тот, другой, не умолкает и с улицы не доносится звук удаляющихся шагов.
Затем, наконец, и он сдаётся, и снова наступает тишина, вот только не знаю, по душе ли она мне теперь.
18.
Площадь украшена разноцветными огнями, заставлена лотками, с которых продают тыквенные семечки, жареный нут, сладкие стручки кэроба, сахарных человечков. На сцену уже поднялись малышки с ангельскими крылышками, только на моем месте в этом году стоит какая-то другая девица, на меня совсем не похожая: волосы у неё светлые, а кожа бледнющая. Когда хор затихает и она вступает одна, мне кажется, что у меня отняли голос.
Я выхожу на площадь в белом платье и новых туфлях, которые мать купила, попросив взаймы у синьоры Шибетты. Закрытые спереди, на небольшом каблучке – это мне-то, всегда ходившей в сандалиях-«стукалках»! – они со всех сторон сдавливают ногу. По сторонам идут мать и Козимино, отец, сунув руки в карманы, но в шляпе, – на шаг позади. Я высматриваю среди продавцов стиггиолы[11] и аранчини[12] Фортунату. Девчонками мы вместе бегали смотреть на циркачей, зачарованно наблюдая, как корчится, словно пронзив себя насквозь, шпагоглотатель, и как потом достаёт изо рта чистый, без единой капли крови, стальной клинок. Но с тех пор, как сестра вышла замуж, она на празднике в честь святого покровителя не появляется. С другой стороны, а что ей праздновать?
Шибетта с дочерьми облачились в новые, сшитые нами с матерью платья, нацепили все драгоценности, что у них были, и теперь издали напоминают статуи троицы святых мучениц, подготовленные для крестного хода. Фортунаты по-прежнему не видно, зато со стороны главной улицы показывается её муж. Одет Геро Мушакко весьма элегантно, усики прилизаны, как у кинозвёзд на афишах. Под руку он ведёт женщину в коротком, до колен, платье с низким вырезом, а заметив нас, едва кивает в знак приветствия – только для того, чтобы потом, отвернувшись, облапать её за бедро и поцеловать у всех на глазах. Мать ворчит что-то по-калабрийски, но улыбается, потому что нельзя давать повода для слухов. Отец с Козимино отходят к лотерейщику поглядеть, какие выпадут номера. Оба купили по билету и надеются выиграть главный приз: роскошный обед из первого и второго блюд, гарнира, десерта и вина. Сунув руку в мешок, лотерейщик высоко вскидывает руку с бочонком, и собравшаяся вокруг толпа всякий раз вопит от радости или разочарования.
Чем дальше мы продвигаемся, тем сильнее мне кажется, что все только на меня и смотрят: хочется вернуться домой и снова влезть в старые сандалии, оставленные у кровати. К счастью, навстречу идёт Лилиана: цветастое платье узкое, обтягивающее бедра, как у певиц по телевизору, волосы зачёсаны назад.
– Пошли танцевать, Олива! – кричит она, хватая меня за руку.
– Моя дочь не танцует, – сухо отвечает мать.
– Да ладно, с подружкой-то можно, это ведь совсем невинно...
– У моей дочери нет подруг, – цедит мать сквозь зубы.
И тут к центру площади, у самой сцены, выскакивают, взявшись за руки, Шибетты-младшие. Их ноги движутся невпопад, но Шибетта-мать с довольным видом принимается хлопать в ладоши, потом, взглянув в нашу сторону, машет рукой: ступайте, мол. Ещё бы, пока других танцоров нет, её дочери, выделывающие коленца в одиночестве, смотрятся парочкой манерных кривляк. С другой стороны, не выйди они танцевать, их попросту никто не заметит, так и будут годами сидеть в девках, пока не окажутся окончательно непригодны для брака.
Увидев их, мать тоже похлопывает меня по плечу:
– Ладно, идите, но только чтобы девушка с девушкой!
Правила танцев таковы: держаться подальше от мужчин, во всю глотку не подпевать, бёдрами, как одержимые, не качать.
Вот только Лилиана определённо их не знает, поскольку делает прямо противоположное тому, чему учила меня мать. Может, подражая Мине[13], вытянуть перед собой руки, прищёлкивая пальцами в такт и вопя при этом: «Никто, клянусь тебе, никто», пока я в своих новых туфлях опасливо, словно канатоходец, переношу вес то на одну ногу, то на другую. Может мотать головой, выгибать спину, качать бёдрами. Она такая красивая, что у меня снова тепло в животе. «Ведь даже судьбе не разлучить нас», – тихонько подпевают и сёстры Шибетта, но бёдрами качать не отваживаются. «Весь мой мир начинается с тебя и кончается тобой», – выкрикивает Лилиана, и к нам присоединяются несколько парней. Я оборачиваюсь на мать, но она, к счастью, увлечена разговором с Нардиной. Дон Вито торчит у стойки бара, где собралась небольшая группка холостяков, любителей обсудить платья присутствующих женщин, но только шёпотом, чтобы не услышали их мужья. Я вижу, как смеётся его очаровательный рот, как щурятся глаза цвета моря, однако радости в лице нет. Похоже, дону Вито тоже приходится притворяться, чтобы не доставлять удовольствия злым языкам, пустившим за его спиной слух про «полумужчину». Выходит, он страдает не меньше нашего: честь мужчин – завоёванные ими женщины, честь женщин – их собственная плоть. Каждый, как может, защищает то, чем обладает. И каждому, совсем как во время крестного хода, своё место.