Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 56

А когда я уже собирался встать, чтобы идти на работу, я почувствовал в груди нечто похожее на боль. Боль эта мне понравилась. Я еще раз пожалел, что папы уже нет. Он единственный смог бы разобраться в подоплеках того, что я чувствую, в этом переплетении язвящего и заживляющего, подобного двум сплетенным в схватке змеям. Это любовь, определил бы он, робость — это любовь, страх — по сути любовь, даже твое раздражение — любовь. Каждый из нас приходит к любви своей кривой дорожкой. Кто-то замечает сразу, другой тянет долгие годы, а некоторые осознают лишь задним числом.

Разглядывая вокзал на железной дороге Эри Лакаванна на другом берегу Гудзона, я вспомнил, как папа стоял на причале и махал вслед нашему парому, отходившему от острова. Какой же у него грустный вид, думал я. Мне было невдомек, что его ждало последнее лето любви. Впрочем, зная его так, как знаю теперь, я уверен, что он понимал и даже предвидел, что иной любви ему уже испытать не дано, вот почему ту он лелеял до самого конца.

Третья неделя с того нашего разговора.

Здороваемся. Еще две-три недели я буду здороваться первым. Потом здороваться будешь ты. Но по дороге на корт — ни единого взгляда. Ты просчитал, что мне положено одно, а не два приветствия в день, и наша скудная квота держит нас на том же расстоянии, на котором мы были чужими. Несколько слов — и вновь подступает холодок, будто стекло затягивает инеем. Я почти сразу возвращаюсь к укромным взглядам, которые длятся долю секунды или даже не успевают упасть на тебя, — их и подглядываниями-то не назовешь.

Порой, когда тебе удается уклониться от моего взгляда, мы не здороваемся вовсе. Совершенно очевидно, что мы откатились к прежнему. У кулера с водой я нагибаюсь, чтобы попить, и не вижу, что ты стоишь рядом, дожидаясь своей очереди. Замечаем мы друг друга слишком поздно. «А, привет!» — говорю я. «Доброе утро», — откликаешься ты.

Когда настает время уходить, ты сворачиваешь свое оранжевое полотенце в комок и широким жестом швыряешь в сумку, а потом застегиваешь ее и перекидываешь через плечо. Ты никогда ни с кем не прощаешься, даже с дежурным из обслуги или с Майком, который однажды перетянул тебе ракетку. Со мной тоже. Ты просто ускользаешь, по примеру тех людей, которые слишком заносчивы, или самодовольны, или до болезненности робки и не понимают, как это можно попрощаться первым.

Впрочем, через месяц ты сам со мной здороваешься. Необычное дело. Прежде чем твои слова вскружат мне голову, я успеваю сообразить, что они сводятся к череде банальностей. Натянутая улыбка, не такая уж приветливая, вымученные фразы, взгляд тусклый, стремительно ускользающий после твоего «Доброе утро!» — как будто тело твое не удержалось и поприветствовало меня, хотя мучительно пыталось уклониться. Так примерно я здороваюсь с миссис Либерман, когда не успеваю увернуться.

И все же: через три недели после первого разговора мы перешли с одного приветствия в день на — порою — целых два. Через месяц ты заставил себя добавить: «Хороших выходных», а потом: «Как прошли выходные?» или: «Как нынче жизнь?» Я в ответ отвешиваю те же успокоительные пилюли, стараясь каждый раз придать им иную огласовку, чтобы показать, что говорю искренне, изрекая тебе в ответ стандартные усталые «нормально», «вполне ничего» или «более чем», время от времени добавляя: «Жаловаться не на что», дабы придать некоторое разнообразие этим однообразным натужным репликам. При этом я постоянно думаю: я влюбился в человека, который, судя по всему, — такая же ходячая банальность, как и я сам. В этом моя вина. Я сам так распорядился и мог бы предвидеть заранее. Ты отсчитываешь свои приветствия, улыбки, кивки, никогда не добавляя к ним того намека, благодаря которому я ощутил бы, что за твоими словами стоит какой-то дополнительный смысл. Твои слова, как и мои, совершенно лишены содержания — одни хромые обозначающие. Даже прежнее молчание было лучше.

Время от времени мы бросаем друг другу отдельные ремарки — так тренер один за другим бросает мячи старенькой миссис Либерман, которая пытается разработать запястье после операции, но промахивается восемь раз из десяти. И все равно я живу ради этих двух-трех минут неуклюжей, бессодержательной болтовни: выходные, только что вышедший фильм, планы на лето, которые всегда срываются, твое бедро, мой поврежденный локтевой сустав, снова твое бедро, мой брат, твой брат. Ради этого я и живу. И если больше ничего не дано — что ж, значит, больше ничего не дано.

Никогда не возможно подготовиться к худшему. Худшее — это не только разбитые надежды; худшее пронизывает абсолютно все, как будто специально, чтобы причинять боль, наказывать, вызывать стыд. Какими бы безрадостными ни были мои прогнозы, жизнь все равно способна разыграть самую безжалостную карту и обрушить все — причем в тот самый момент, когда мы вроде бы вышли на чистую воду. Случилось это 26 апреля. Дату я никогда не перепутаю. Это годовщина папиной смерти.

Мы говорили про теннисный павильон, про то, что его давно пора подновить. «Подновить! — произнес ты. — Ты хочешь сказать — переделать от начала и до конца». Я никогда еще не слышал от тебя столь откровенной критики, а уж тем более чего-то, что бы не пресекало разговор, а приглашало к его продолжению. Я странным образом почему-то встал на защиту убогого нашего павильончика. Ты выслушал, а потом сказал: «Да, но когда у них в последний раз были бумажные полотенца в диспенсере — собственно, когда у них вообще был диспенсер?» А потом, после короткой паузы: «Про туалетную бумагу я вообще молчу».

На туалетной бумаге мы оба рассмеялись. Мне понравилась твоя шутливо-обиженная интонация. Я ошибочно считал тебя человеком без юмора. А ты вдруг взял и решил меня насмешить.





Удивившись, я только и сумел сказать:

— А я не думал, что ты вообще что-то замечаешь.

— Еще как замечаю.

Меня это напугало. Неужели ты говорил про меня?

— Я никогда не слышал, чтобы ты жаловался, — сказал я.

— Просто ты меня пока плохо знаешь.

Это мне страшно понравилось. Возможный двойной смысл этих слов, озорная интонация, подспудное обещание, что мы познакомимся ближе, реплика, которая запросто могла обратиться в ничто или, если подтолкнуть в верном направлении, завести нас именно туда, куда, как я надеялся, ты нас и направлял. Я напугался, напугался того, что ты сейчас скажешь, чтобы меня поправить, напугался, что понял тебя совершенно правильно.

До того разговоры наши ни к чему не вели. Я просто подворовывал у тебя клочки сведений в надежде слепить из них твой портрет: такие специальные художники составляют в полицейских участках. Я знал, что ты учился в Оберлине, что иногда поздно приходишь домой и после уроков в школе для отстающих в развитии можешь только одно — слушать сонаты Гайдна, потому что они тебя радуют и помогают успокоить нервы; однажды ты сказал, что потому же играешь в теннис каждое утро, иначе перенапрягаешься по ходу дня и начинаешь срываться на учениках.

Наш разговор о плачевном состоянии теннисного павильона развивался в нужную сторону. Мы ни разу еще столько не говорили. Мы даже повспоминали твои студенческие годы, как тяжело давались тебе рождественские каникулы, когда приходилось ехать домой, а над тобой тяготели ненаписанные рефераты, а кроме того — обещания привезти всем американским друзьям немецкие фруктовые пироги. «Штоллен», — произнес я. Я очень давно не выговаривал этого слова. Ты рассмеялся. Это вызвало у меня смех, а это вызвало смех у тебя. Тут я готов уже был выложить все карты на стол и предложить: «Давай на днях сходим выпьем», — разумеется, без всякого нажима.

Но тут — я как раз собирался сказать что-нибудь в таком духе — разрыв снаряда. Ты говорил про школы, профессии и в связи с этим произнес: «Мой партнер преподает классиков». Мне пришлось одернуть себя, чтобы не выложить, что в университете я изучал классическую литературу и перевел «Скотный двор» на классический греческий. Но это прозвучало бы невыносимо напыщенно — как будто я пытаюсь сравняться с твоим партнером. Тем не менее я попытался как-то обозначить себя как несостоявшегося ученого-классика — и тут до меня дошел смысл твоих слов. Речь шла не о партнере по теннису. Ты говорил о партнере по жизни. «Он пишет книгу о Фукидиде», — сказал ты. Мой любимый автор, хотел я добавить, но не добавил.