Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 65

Но если Ходаковский главный упор в своей программе расширения корпуса исторических источников делал на привлечении памятников археологических, фольклорных, этнографических, то другие критики труда Карамзина подчеркивали, что перед исследователями стоят не менее серьезные задачи и в расширении круга письменных источников. Карамзин, отмечал «Московский уроженец А. М.», не «исчерпал источники польские, шведские и восточные»{509}. На необходимость расширения корпуса письменных отечественных источников указывали Булгарин, Калайдович, Строев. Последний свою знаменитую речь в Обществе истории и древностей российских в 1823 г. заключил словами о том, что без систематического обследования всех отечественных хранилищ, без введения в научный оборот находящихся в них источников путем составления их печатных описаний «невозможно достигнуть и великой цели… привести в ясность Российскую историю»{510}. В разговоре с приятелем А. М. Кубаревым о труде Карамзина (1821 г.) возник у Погодина широкий план собирания и издания исторических источников и разработки вопросов специальных исторических дисциплин{511}. Примечательно, что и П. И. Голенищев-Кутузов намеревался для изобличения «лживости», «вымыслов и фантазий» историографа издать «верные летописи»{512}.

Разумеется, что и проекты Ходаковского и Строева, и пожелания Муравьева, Лелевеля, других исследователей в контексте критики Источниковой базы труда Карамзина следует рассматривать с точки зрения не только их безусловной в то время для отечественной исторической науки необходимости, но и возможностей реализации. Максимализм подобных суждений об «Истории» можно оценить положительно как программу для решения насущных задач, стоявших в то время перед русской историографией, но осуществление этих задач в России стало делом не одного поколения исследователей.

Для судеб отечественной исторической науки в это время не менее важным явилось то, что участники полемики от вопроса о недостатках источниковой базы «Истории» перешли к обсуждению ее «употребления» в труде Карамзина, т. е. достаточности доказательств повествования историографа, степени приближения его к «истине». Эта проблема неизбежно приобретала важное значение в связи с общей оценкой «Истории» как научного сочинения, на что, например, обращал внимание «Московский уроженец А. М.»: «Имея перед глазами материалы, коими пользовался историограф, можем и должны судить о настоящем оных употреблении»{513}.

Карамзин, как известно, всю систему своих доказательств отнес в примечания. Говоря об их роли в своем труде, он подчеркивал, что они «тягостная жертва, приносимая достоверности, однако ж необходимая», служащая «иногда свидетельством, иногда объяснением или дополнением»{514}. Это была действительно «ученая» часть его труда, в которой он разбирал историографию того или иного вопроса, ссылался на источники, анализировал их достоверность, вероятность исторического факта и т. д. Историограф здесь не затрагивал каких-либо теоретических вопросов источниковедения, ограничиваясь беглыми замечаниями о методах критики источников, методах, восходящих к хорошо разработанным в зарубежной и отечественной логике правилам критического чтения книг — специальной отрасли знаний, получившей название герменевтики. Однако исходный пункт своих источниковедческих позиций Карамзин сформулировал в предисловии: «Но история, говорят, наполнена ложью; скажем лучше, что в ней как в деле человеческом, бывает примес лжи; однако ж, характер истины всегда более или менее сохраняется; и сего довольно для нас, чтобы составить себе общее понятие о людях и деяниях»{515}. Воспоминания А. Д. Блудовой дополняют этот важнейший принцип подхода Карамзина к источникам»: «Карамзин говаривал отцу моему не раз, как надо быть осторожным в оценке лиц и событий прошлого времени, остерегаться собственного увлечения при изучении современных описаний и односторонних рассказов, а надо принимать во внимание совокупность показаний и глубоко укоренившийся общий взгляд на лица и события, когда этот взгляд переходит в сознание народное»{516}.

«Довольство» историографа «характером истины», по существу, означало следование тем источникам, которые содержали факты, отвечавшие его исторической концепции. Л. Н. Лузянина, говоря, например, о связи «Истории» с летописью, справедливо отмечает, что эта связь «не внешнее копирование, иллюстрация, а сознательное усвоение и воспроизведение определенного типа мировоззрения с присущими ему противоречиями и особенностями»{517}. Проблема достоверности источника в целом после этого для Карамзина уже не имела никакого значения (разумеется, исключая факты явно легендарные, «сказочные», «баснословные», к оценке которых он подходил с позиций здравого смысла). Правда, в ряде случаев историограф отдавал предпочтение источникам, ближайшим по времени их создания к описываемым событиям, а из всего многообразия списков одного памятника, находившихся в его распоряжении, использовал по преимуществу списки древнейшие. Но в целом Карамзин легко обосновывал достоверность факта тем, что «включал» его в одну из «ячеек» своей исторической конструкции. Предпочитая тот или иной источник, а иногда ту или иную версию источника, историограф исходил, как правило, из их соответствия своей историко-политической концепции и, по словам Лотмана, «психологической вероятности действий и побуждений» людей прошлого»{518}. Лишь изредка Карамзин пытался определить историю создания того или иного источника или представить историю его текста, позднейшие напластования и их причины — вопросы, уже становившиеся предметом широкого обсуждения в отечественной историографии.





Мы уже говорили, что в выступлениях ряда критиков «Истории» «истинность» повествования Карамзина была связана с полнотой его источниковой базы, всех, какими бы противоречивыми они ни были, известий о том или ином факте прошлого. Это, например, отчетливо звучало в выступлениях Лелевеля, Булгарина, Каченовского.

Но критики Карамзина пошли еще дальше. Анализируя примечания, они обратили внимание на «текстологические лукавства» историографа — принципы воспроизведения им текстов источников, в соответствии с которыми он наряду с точным, «от слова до слова», приведением текстов нередко, стремясь приноровить их к своей концепции, прибегал к текстологическим умолчаниям (пропускам текстов), дополнениям, подчас ограничивался глухими отсылками на источники, свидетельства которых противоречили его изложению, либо сознательно вообще не упоминал о них. Обнаружив такие «текстологические лукавства», критики, например Арцыбашев, подчеркивали необходимость соблюдения принципа доказательности исторического повествования, согласно которому историк должен строго следовать показаниям источников и подтверждать исторический рассказ точными цитатами из них, всякий раз обосновывать использование конкретных данных источников.

А это влекло за собой вопрос о степени «доверия» (достоверности) каждого из использованных Карамзиным источников. Знакомясь с «Историей», Погодин, например, назвал «непростительным» потребительский подход ее автора к источникам: «Повествуя об одном происшествии, он говорит: смотри Никонову летопись, между тем как я не знаю, почему в сем случае можно принять свидетельство Никоновой летописи, а в другом — нет; притом я знаю, что Никоновский список есть самый обезображенный переписчиками»{519}. М. Ф. Орлов отметил, что Карамзин для обоснования норманнской теории опирается на легендарное известие русской летописи и на ряд сомнительных иностранных источников; основывается «на вымыслах Иорнандеса (Иордана — историка готов. — В. К.), уничтоженных Пинкертоном (шотландский историк,—В. ff.), на польских преданиях, на ложном повествовании о Литве, на сказках исландских и на пристрастных рассказах греческих писателей»{520}. В статье «Московского уроженца А. М.» была взята под сомнение достоверность такого источника Карамзина, как сочинение М. Стрыйковского: «На него можно ссылаться, — отмечал критик, — только в таком случае, когда надобно представить пример легкомыслия в предметах исторических»{521}.