Страница 20 из 29
– Пришли, – сказал отец, поднял руку и постучался в большую дверь.
Это был первый и, возможно, самый решительный прыжок в моей духовной жизни. В мыслях моих открылась волшебная дверь, впустившая меня в потрясающий мир. До сих пор были Крит и Греция – крохотное поле, на котором в тесноте подвизалась душа моя. Теперь же мир расширился, человечество увеличилось, и юная грудь моя разрывалась, пытаясь вместить его. До той минуты я подозревал, однако не был особенно уверен, что мир очень велик, а мука и тяжкий труд – товарищи и соратники не только критянина, но и всякого человека. И прежде всего только тогда я начал догадываться о великой тайне, состоявшей в том, что всю муку и борьбу поэзия может преобразовать в мечту и увековечить даже самое недолговечное, сделав это песней. Прежде мной владели только три первобытные страсти – страх, стремление преодолеть страх и страсть к свободе. Теперь еще две новые страсти вспыхнули во мне – красота и жажда знания. Читать, узнавать, видеть дальние страны, страдать и радоваться самому… Мир – больше Греции, страдание мира больше нашего страдания, страсть к свободе – не привилегия только критянина, но вечная борьба человека. Крит не исчез из моих мыслей, но весь мир простирался теперь внутри меня, – Крит стал огромен, самого разного рода турки угнетают его, но он, воспрянув в полный рост, требует свободы. Так, преобразуя в Крит весь мир, я смог в самые первые юношеские годы мои прочувствовать борьбу и страдание человечества.
В этой католической школе были собраны дети со всей Греции, поскольку же я был критянином, а Крит в те годы воевал с Турцией, я верил, что моим долгом было не посрамить Крит и стать первым среди учеников. Такая на мне лежала ответственность. И вера эта, думаю, проистекала не от личного моего самолюбия, но от долга перед моим народом, она увеличивала мои силы, и вскоре я превзошел своих соучеников, – не я, а Крит! Так проходили месяцы среди неизведанного дотоле опьянения – узнавать, идти вперед и ловить голубую птицу, имя которой, как я узнал впоследствии, – Дух.
Мысли мои настолько исполнились дерзости, что однажды я принял необычайно смелое решение – рядом с каждым французским словом писать в словаре его греческое соответствие. Целые месяцы длился этот тяжкий труд, подспорьем в котором стали мне и другие словари, а завершив его – переведя весь словарь, я взял его и с гордостью показал директору Школы – Пэру Лорану. Это был немногословный, мудрый католический священник с серыми глазами, широкой русо-седой бородой и горькой улыбкой. Он взял словарь, перелистал его, с восхищением посмотрел на меня и опустил мне на голову ладонь, как бы желая благословить.
– То, что ты сделал, юный критянин, доказывает, что когда-нибудь ты станешь выдающимся человеком. Радуйся, что в столь юном возрасте ты нашел свой путь. Это и есть твой путь – знание. Прими же мое благословение!
С гордостью поспешил я тогда к заместителю директора – Пэру Лельевру. Это был монах, любивший застолье, ухоженный, с игривым взглядом, часто смеявшийся, шутивший и игравший с нами. Каждый раз в субботу и воскресенье он брал нас с собой на загородную прогулку – в принадлежавший Школе сад, где, избавившись от Пэра Лорана, мы все вместе боролись, смеялись, лакомились фруктами, катались по траве, отрешаясь от тягот минувшей недели.
– И не стыдно тебе? – закричал он. – Ты кто: ребенок или старик? К чему зря терять время за стариковскими занятиями? Вместо того, чтобы играть, смеяться, смотреть из окна на проходящих мимо девочек, ты сидишь, словно старикан, за переводами словарей! Ступай прочь с глаз моих! Если ты пойдешь по этому пути, то никогда, – запомни, это я тебе говорю! – никогда ничего не добьешься, – станешь жалким учителишкой – горбуном-очкариком! Если ты – настоящий критянин, сожги этот проклятый словарь и принеси мне пепел! Тогда получишь мое благословение. Подумай и действуй. Ступай!
Я ушел потрясенный. Кто из них был прав? Что делать? Какой из двух этих путей верен? Над этими вопросами я бился долгие годы. А когда нашел верный путь, волосы мои уже поседели. От Пэра Лорана к Пэру Лельевру и обратно слонялась в нерешительности душа моя, словно Буриданов осел. Я смотрел на словарь – на греческие слова, написанные красными чернилами очень мелкими буковками на полях, – вспоминал слова Пэра Лельевра, и сердце прямо-таки разрывалось. Нет, я не мог решиться сжечь это и принести ему пепел. Позже, много лет спустя, уже начав понимать, я бросил это в огонь, но пепла не собрал, – Пэра Лельевра давно уже не было в живых.
Отец, едва отведя меня в Школу и пристроив там, тайно отправился в лодке сражаться на Крит. Как-то он прислал мне короткое, пропахшее порохом письмо:
«Сражаюсь с турками, – исполняю свой долг. Сражайся и ты, – смотри, как бы католики не свели тебя с ума, – они такие же собаки, как и турки. Не забывай, что ты – критянин, и мозги твои принадлежат не тебе, а Криту. Оттачивай свой ум, сколько можешь, чтобы когда-нибудь умом своим помочь Криту освободиться. Коль мечом не можешь, так умом, это тоже – ружье. Слышишь, что я тебе наказываю? Отвечай: “Слышу!”
Это тебе на сегодня, на завтра и навсегда. Не посрами меня!»
Я чувствовал на плечах моих тяжесть всего Крита. Если бы я не усвоил хорошо урок, не понял математической задачи, не вышел победителем в конкурсе, позор пал бы на Крит. Мне были чужды беспечность, свежесть и легкость ребенка. Я смотрел, как соученики мои играют и смеются, и завидовал им. Мне тоже хотелось играть и смеяться, но Крит воевал и подвергался опасности. Хуже того: учителя и ученики называли меня не по имени, они звали меня «Критянин», и это еще более напоминало мне каждую минуту о долге.
Окатоличиться я не боялся. Не потому что понимал, какая религия более правильна, а по другой причине, которая кажется ничтожной, однако она оказала на детскую душу мою влияние гораздо более сильное, чем любая теология. Каждое утро мы обязаны были ходить на службу в католическую церковь, которая находилась внутри Школы, – маленькая, нагая, слишком жаркая летом и слишком холодная зимой, с двумя раскрашенными статуэтками Христа и Девы Марии. В алтаре стояли высокие стеклянные вазы с множеством белых лилий. Воду менять запаздывали, цветы оставались по несколько дней в той же воде, гнили, и когда я каждый раз утром входил в церковь, их запах едва не вызывал у меня рвоту, а однажды я даже, помнится, потерял сознание. Так постепенно католическая церковь неразрывно ассоциировалась в моем сознании с прогнившими лилиями, и уже от самой мысли стать католиком меня начинало тошнить.
И все же была минута, – еще и сегодня при воспоминании об этом мне стыдно, – когда я чуть было не изменил моей вере. Почему? Какой демон повинен в том? Каким терпением и лукавством должен обладать этот демон внутри нас, чтобы укрываться за добродетелями, принимать облик добродетели, будучи уверен, что рано или поздно, час его несомненно придет!
И вот однажды час его пришел. Как-то утром прибыл из Рима кардинал, осуществлявший надзор над католическими школами на Востоке. Он был в черном шелке с фиолетовой подкладкой, в фиолетовой шляпе с широкими полями, в прозрачных фиолетовых чулках, а на пальце носил перстень с большим фиолетовым камнем. Когда он вошел и стал перед нами, то показался мне огромным экзотическим цветком, только что вышедшим из Рая, и в воздухе вокруг него было разлито благоухание и сияние. Он поднял руку, пухлую и молочно-белую, с золотым перстнем на пальце, благословил нас, и все мы почувствовали, как от макушки до самых пяток нисходит на нас чудодейственная сила, словно выпили старого вина, и сознание наше погрузилось в темно-фиолетовый цвет.
Пэр Лоран, должно быть, рассказал обо мне кардиналу, потому что, уходя от нас, он кивнул мне, велев следовать за собой. Мы поднялись в его комнату, и он усадил меня на скамейке у своих ног.
– Хочешь, возьму тебя с собой? – спросил он, и голос его показался мне сладким, как мед.
– Куда? – спросил я, захваченный врасплох. – Я – критянин.