Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 54



— Лучше, если как черкес в бурке?

— Ты можешь предложить что-то иное? Самое простое — съездить за гардеробом в Лондон. Пуговицы уж наверняка будут. Видишь ли, времени нет. — Михаил, как почти всегда теперь в разговоре с женой, начинал злиться, и Тася умолкла, загремела тарелками. Он вдруг оттаял: — А ты про монокль помнишь? Как ты меня снарядила в первый поход по редакциям? Это было куда сильнее, чем «Фауст» Гете. — Михаил комично позировал перед зеркалом, жалея о своем взрыве.

— А то нет! Только-только в Москве осели. Ты старые часы раздобыл, пиджачную пару у кого-то напрокат выпросил.

— Именно, Таська! Па-ру! Что само по себе было тогда дико. Завязал бантиком игривый галстук и явился в почтенную редакцию. Усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом — этот финт я еще в гимназии отточил. Подкинул — и поймал, ни на йоту не изменившись в лице! Редактор смотрел на меня потрясенно. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана я извлек «луковицу», нажал репетир, сыгравший чуть ли не «Боже, царя храни». «Ну-с?» — сказал я, вопросительно взглянув на редактора. «Ну-с, — хмуро ответил мне редактор. — Возьмите вашу рукопись и займитесь всем, чем угодно, только не литературой». — Михаил так здорово изобразил эту’ сценку, что Тася расхохоталась — совсем по-прежнему.

— У нас даже где-то карточка валялась. Ты снят с моноклем, и волосы зализаны назад. Прямо киногерой. граф какой-то!

— Точно — опереточный! Тогда же с горя и зашел к фотографу — уж очень себе нравился. Думал, возьму дагеротип, чтобы потом отпечатки делать и по редакциям рассылать. — Он вздохнул. — А весь этот маскарад был придуман для того, чтобы спрятать мою застенчивость и неуверенность.

— Теперь прятать нечего. Вполне бойкий товарищ образовался. Хоть и в тулупе.

— Где вы, графиня, тулуп увидели-с? Это, к вашему сведению, русский охабень. Мода конца семнадцатого столетия. В летописи впервые упоминается под тысяча триста семьдесят седьмым годом. Охабень первосортный. Во-первых, выторговал его за гроши. Во-вторых, мерзнуть более невмочь. А главное — для форсу!

Тулуп, прозванный окружающими «дохой», он носил до тепла, поражая воображение литераторов внешним видом и светскостью манер.

Работавший в московском отделении «Накануне» Миндлин вспоминает:

«Вот уж не помню, когда именно и как он впервые появился у нас в респектабельной московской редакции. Но помню, что, еще прежде чем из Берлина пришла газета с его первым, напечатанным в “Накануне” фельетоном, Булгаков очаровал всю редакцию светской изысканностью манер. Все мы, молодые, чья ранняя юность совпала с годами военного коммунизма и гражданской войны, были порядочно неотесанны, грубоваты, либо нарочито бравировали навыками литературной богемы.

В Булгакове все — даже недоступные нам гипсово-твердый, ослепительно свежий воротничок и тщательно повязанный галстук, немодный, но отлично сшитый костюм, выутюженные в складочку брюки, особенно форма обращения к собеседникам с подчеркиванием отмершего после революции окончания «с», вроде «извольте-с» или «как вам угодно-с», целованье ручек у дам и почти паркетная церемонность поклона, — решительно все выделяло его из нашей среды. И уж конечно, конечно, его длиннополая меховая шуба, в которой он, полный достоинства, поднимался в редакцию, неизменно держа руки рукав в рукав».

Именно таким — старомодно-галантным, уверенным в себе, несколько высокомерным и неизменно одиноким — он появлялся в литературно-богемных кругах.

Михаил не выводил жену в свет — стеснялся. Ее затрапезного вида, ее зажатости, неумения поддержать литературный разговор, блеснуть суждением. Не такая спутница была нужна ему. А главное — Тася, свой в доску «малый», боевая подруга, не давала ему необходимого, как наркотик, вдохновения. Он легко увлекался, флиртовал, запасаясь куражом для писательского труда — всегда немного актерского, легко гарцующего на грани самоиронии и ошеломляющих откровений.

Тася — свой, домашний человек вроде заботливой тетушки или сестры. Она стала его поддержкой, спасителем, палочкой-выручалочкой. Но не стала центром его главной — литературной жизни. Не стала Музой. Музы не жарят промерзлую картошку на керогазе, не латают последние, жалкие одежки, не закалывают в кукиш немытые, слипшиеся волосы. Музы не знают, что такое отсутствие мыла, горячей воды, обувки к холодам и темные, ввалившиеся от голода глазницы. Музы не блекнут от света и шума дружеской пирушки, не сидят в уголке, когда под лампой идет спор острословов. Не ходят в растоптанных башмаках и не выменивают на толкучке за картошку и муку части золотой цепочки.

Литературная известность мало-помалу осеняла Михаила светом избранности, открывала доступ в новый круг, где его блестящее чувство юмора, его артистизм и, естественно, сочинения встречались с восторгом. Там он был удачлив, талантлив, смел, находчив. Тасе оставался затравленный неудачник, жаловавшийся на всех и вся. Она боролась за него изо всех сил доступными ее пониманию средствами, не осознавая, что обречена.

10



В январе 1923 года в московском журнале «Россия» выходит вторая часть «Записок на манжетах». Четырнадцатого января Булгаков читает «Записки на манжетах» на заседании литературного общества «Никитинские субботники». Успех огромен. Дальше — больше.

Как-то вернулся вечером озаренный, пахнущий коньяком, с порога сообщил мучившейся мигренью Тасе:

— Таська, а к твоему мужу приходит слава! В издательстве «Недра» взяли «Дьяволиаду»!

— Это что ж, мистическое?

— А, да какая разница! Рукопись принята. Но не дают, черти, больше чем пятьдесят рублей за лист. И денег не будет раньше следующей недели. Повесть дурацкая, ни к черту не годная. Но Вересаеву очень понравилась.

— Писателю? — Тася тяжело оторвала от подушки пульсирующую как нарыв голову. Села, прикрыв глаза. Михаил примостился рядом и терпеливо, как ребенку, объяснил:

— Викентий Викентьевич Вересаев был врачом. Много писал. Теперь главный редактор «Недр». Я принес ему «Записки молодого врача», он посмотрел на меня и говорит с подковыркой: «А знаете, молодой человек, чтобы писать о врачах, надо самому быть врачом!» — «А я врач со стажем!» Он был удивлен, потом прочел «Записки» и еще один роман. И знаешь, что сказал на редакционном собрании? «Я понял, что у нас появился талантливый писатель, и я стал одним из его первых почитателей. Я могу утверждать, что так блестяще начинал у нас только один Лев Толстой». Представляешь? Нет, ты вникни — Лев Толстой!

— А что за роман?

— О киевских переворотах. Помнишь? Девятьсот девятнадцатый год! Там все наши будут выведены.

— И я?

— Ну… — Михаил замялся. — Это ж еще наметки. Я буду дописывать.

— Дописывай. — Тася поплелась на кухню. Она уже знала, что литературные дела Михаила для нее закрыты. Когда писал в морозы этот киевский роман, так она воду горячую носила, чтобы руки ему треть. А теперь спохватился — надо «дописывать»! Черта с два он про нее вспомнит!

Соседки Тасю недолюбливали. Замкнутая, молчаливая, никогда ни о чем не расскажет, женскими горестями не поделится. И бабьи сплетни ее не интересуют. Была бы краля-зазнайка — еще понятно. А то так, не пойми что. Серенькая, шмыгает тихо, словно мышка, мужа до утра дожидается. И вся заплаканная какая-то, и так-то смотреть не на что — кожа да кости.

Между тем в стране происходили заметные перемены. Название им было НЭП. «Тягостное гангренозное гниение и безудержное стремление к наслаждениям шли рядом».

«Пагубное заблуждение представить себе загадочную великую Москву 1923 года отпечатанной в одну красгу.

Это спектр. Световые эффекты в ней поразительны. Контрасты чудовищны. Дуньки и нищие (о смерть моя — московские нищие! Родился НЭП в лакированных ботинках, немедленно родился и тот страшный в дырах с гнусавым голосом и сел на всех перекрестках, заныл у подъездов, заковылял по переулкам), благий мат ископаемых извозчиков и бесшумное скольжение машин, сияющих лаком, афиши с мировыми именами, а в будке на Страстной площади торгует журналами, временно исполняя обязанности отлучившегося продавца, неграмотная баба!»