Страница 9 из 16
Но с приходом апрельских дождей оказывалось, что водостоков в городе недостаточно; центральные площади заливало, нарушалось движение транспорта; заблудившиеся в незнакомых улицах машины сшибали статуи, терялись в тупиках, а то и разбивались в оврагах; эти кварталы не показывали ни иностранцам, ни другим знатным гостям, потому что населяли их люди, которым не в чем было выйти из дому, – целыми днями они сидели, перебирая струны гитары, отбивая ритм на барабане и потягивая ром из жестяных кружек.
Электричество проникло всюду, и под этими крышами уже шумели хитроумные машины. Техника здесь осваивалась с поразительной легкостью, потому что как нечто обычное и готовое принимались методы, которые тщательнейшим образом еще изучались народами, имевшими за плечами многовековую историю. О прогрессе говорила гладкая поверхность газонов, роскошные фасады посольств, изобилие хлеба и вина, самодовольные торговцы, хотя старики еще хорошо помнили страшные времена владычества малярийного комара. И по сей день в воздухе ощущалось присутствие чего-то вредоносного – некоей невидимой и загадочной пыльцы или незримой червоточины, какой-то летучей плесени или чего-то такого, что вдруг, неожиданно для всех, начинало действовать, действовать с таинственными намерениями, чтобы открыть скрытое и скрыть явное, спутать все расчеты, в корне изменить значение давно известных вещей и нарушить все, что казалось нерушимым. В одно прекрасное утро сыворотка в ампулах покрывалась плесенью, точные приборы теряли свою точность, ликеры начинали бродить в бутылках, а холст Рубенса в Национальном музее оказывался разъеденным каким-то грибком, на который не действовали кислоты; и люди бросались к окошкам вполне благополучного банка, до крайности напуганные слухами о какой-то старухе негритянке, которую тщетно разыскивает полиция. Посвященные в святая святых городских дел находили одно-единственное объяснение происходящему: «Это все Гусано!»[46] Никто никогда и в глаза не видел Гусано. Но Гусано существовал, он был занят своими темными делишками и появлялся в самый неожиданный момент там, где его меньше всего ждали, появлялся, чтобы разрушить то, что казалось раз навсегда заведенным и неколебимым. Кроме того, довольно часто случались здесь страшные сухие грозы, и раз в десять лет обязательно сотни домов бывали сметены циклонами, которые начинали свой бешеный круговой танец далеко отсюда, в океане.
Мы снижались, держа курс на посадочную дорожку, и я спросил у своего соседа, что это там внизу за дом, такой просторный и гостеприимный, окруженный садом, который террасами спускается к самому морю; в зелени сада проглядывали скульптуры и фонтаны. И узнал, что здесь живет новый президент республики. Всего несколько дней назад проходили народные гулянья с парадом мавров и римлян – на которых нам не довелось побывать – в честь избрания его на этот пост. Но вот роскошная вилла исчезла под левым крылом самолета, и я с радостью ощутил, что снова нахожусь на земле, качу по твердой дорожке, и вот с заложенными еще ушами вхожу в здание таможни, где на все вопросы все и всегда отвечают с виноватым видом. Немного оглушенный непривычной обстановкой, я ждал, пока какие-то люди не спеша исследовали содержимое наших чемоданов, и подумал о том, что, пожалуй, еще не осознал, где я нахожусь. То и дело, словно луч света, сюда вдруг проскальзывал аромат нагретого солнцем меч-травы или морских вод, пронизанных небесами до самых зеленых глубин, и легкий ветерок доносил запах моллюсков, сгнивших где-нибудь на берегу в пещере, вырытой морской волной. На рассвете, когда мы летели среди грязных туч, я раскаивался, что пустился в путешествие, и уже решил при первой же посадке сесть на обратный самолет и возвратить университету полученные на экспедицию деньги. Тогда, сидя, как в тюрьме, в самолете, который вступил в борьбу с враждебным ветром, швырявшим на алюминий его крыльев целые потоки дождя, я чувствовал себя соучастником нечистого дела. Но сейчас странное, почти сладостное чувство вдруг усыпило мои сомнения. Некая сила извне медленно и властно овладевала моим слухом, проникала в каждую пору моего существа: то был язык. То был язык, на котором я говорил в детстве, язык, на котором я научился читать и петь, язык, ветшавший в моем сознании, потому что я почти не пользовался им, отбросив, как ненужное орудие, – в стране, где я жил, он почти не мог мне пригодиться. «Все это, Фабио, – увы! – что видишь ты так близко…» После долгого забвения мне вдруг вспомнились эти стихи, приведенные в качестве примера к правилу о междометии в той маленькой грамматике, которая, должно быть, еще хранилась где-то у меня вместе с портретом моей матери и моим собственным белокурым локоном, срезанным, когда мне исполнилось шесть лет. И вот теперь на том же самом языке, на каком было написано это стихотворение, я читал вывески магазинов, видневшиеся через окна в зале ожидания; он искрился и коверкался в жаргоне черных носильщиков, превращаясь в карикатуру в надписи «Да здраствует призидент!» – на ошибки ее я не замедлил указать Муш, испытывая законную гордость человека, который отныне становился ее поводырем и переводчиком в этом незнакомом городе. Это неожиданно возникшее чувство превосходства над Муш окончательно победило остатки сомнения. Я больше не жалел, что приехал сюда. И сразу же подумал о той возможности, которая до тех пор как-то не приходила мне в голову, – ведь может же так случиться, что где-нибудь здесь, именно в этом городе, продаются как раз те инструменты, найти которые и было целью нашей экспедиции. Потому что едва ли какой-нибудь продавец антикварных вещей или просто утомленный поисками исследователь не попытается извлечь пользу из этих предметов, которые так высоко ценятся приезжими. И я вполне мог бы напасть на такого человека, и тогда, наверное, замолчал бы этот сидевший во мне и не перестававший меня точить червь сомнения.
Эта мысль показалась мне настолько удачной, что, когда мы уже катили по улицам рабочего предместья к отелю, я велел остановиться перед какой-то лавчонкой, в которой, как мне показалось, я мог бы найти интересовавшие меня вещи. Окна домика были забраны причудливого рисунка решетками; в каждом окне сидело по старому коту, а на балконах дремали ощипанные и словно пропылившиеся попугаи, которые напоминали клочья мха, проступившего на зазеленевшем фасаде дома. Хозяин-старьевщик и слыхом не слыхал об инструментах, которыми я интересовался, однако, желая все же задержать мое внимание, он показал мне большую музыкальную шкатулку; внутри золотые бабочки, укрепленные на молоточках, затейливо подпрыгивая, выстукивали вальсы. На столиках, уставленных стаканами в коралловых подставках, стояли портреты монахинь, увенчанные цветами. На стенах – рядом с изображением Лимской святой, выходящей из чашечки розы в окружении веселого сонма херувимов, – висели картинки, изображающие сцены боя быков. Муш вдруг во что бы то ни стало захотелось приобрести морского конька, которого она отыскала среди камей и коралловых медальонов; и она не сдалась, даже когда я заметил, что точно такие она найдет в любом другом месте. «Да это же черный морской конек Рембо»[47], – ответила она, отдавая деньги за этот пропылившийся литературный сувенир. Я хотел было купить выставленные в витрине филигранные четки колониального периода, но они оказались слишком для меня дорогими, потому что камни, украшавшие крест, были настоящими. Выходя из лавочки под таинственным названием «Лавка Зороастра», я протянул руку и дотронулся до листочка росшей в цветочном горшке альбааки. И остановился потрясенный – это был тот самый запах; точно так пахла кожа той девочки, Марии дель Кармен, дочери садовника, когда мы играли в папу и маму на заднем дворике дома, утопавшего в тени развесистого тамариндового дерева; мы играли, и до нас доносились звуки рояля, на котором моя мать разыгрывала какую-то только появившуюся тогда хабанеру.
46
Червь (исп. gusano).
47
«… черный морской конек Рембо»… – подразумевается образ из стихотворения А. Рембо «Пьяный корабль».