Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 64

И Смолевич рассказывал. Число суперколлекторов колеблется, их в России должно быть не менее трех и не больше семи. Сейчас кризис: самый старший полгода назад тому умер, причем умер он на посту, отказало сердце — положили его, был живехонек, дремал тихо и («Вы себе представляете?») не проснулся. Вздохнул («к изумлению посетителей, разумеется!») и угас («тут как раз делегация бразильских коммунистов шла мимо гроба!»). Только к вечеру вытащили беднягу, а на третий день на Ваганьковском кладбище хоронили, хотя есть уговор с Моссо­ветом: суперлабухов хоронят на Новодевичьем.

— Другой... Я уж вам как есть все скажу! Другой, значит, с катушек сошел. Выпал в осадок, как студенты, ваши, кажется, говорят. Короче, в уме повредился. Понимаете, шли мимо диссиденты молоденькие. Подошли, взглянули и, надо же, непристойность какую-то выдали. К концу дня дело было, смены его. А его, видать, еще с утра донимали. День-деньской он терпел, а тут сердце взыграло, не выдержал. Рявкнул им что-то вроде: «Сами вы сволочи!» Когда смена кончилась, стало ясно: плохи дела у коллектора. Стоном стонет. То Дзержинского призывает, то Крупскую. Монологи целые им произносит, жалуется, плачет навзрыд: «Обижа­ют меня!» Психиатры в ведомстве нашем, как известно вам, собственные, засекре­ченные, только руками разводят: они, даже они не знают всего; они думают, старик просто лабал монументики Лукича где-нибудь в городке районном. «Пер­вый раз,— говорят,— мы встречаем такое... Чтоб коллектора обида настолько задела... Серьезное дело!»

И Смолевич еще одну таблетку достал из флакончика, хотел было ее прогло­тить, но взглянул на часы, раздумал и таблеточку обратно во флакончик вложил, сверху ваткой прикрыл.

Положение, насколько я понял, архикритическое: один умер, другой в секрет­нейшем скорбном доме — уж не в Белых Столбах, разумеется. И работают двое, чередуясь с оригиналом, с подлинником: он — третий; он, как может, и после кончины своей уже седьмой десяток мировому пролетариату пользу старается приносить.

Условия были сказочными: увеличенная, повышенной комфортабельности жилплощадь в Москве, в тихих-тихих кварталах у Никитских ворот. Под Москвой пожизненно, с правом передавать по наследству, дача. Особняк на Черноморском побережье Кавказа, в Гульрипши. Иномарка-машина с регулярным обслуживани­ем. Посменная оплата в валюте.

— Это вам не спецзаказы Леонова, Леоныча нашего.— Передразнил: — Колбаска, балык копчененький. Ни о чем не беспокойтесь, обставить сумеем: в лотерею выиграете, а работы ваши неожиданно станут издаваться за рубежом... Я же знаю, вы, как и многие, не реализовали себя. Вам не слава нужна, не популярность. Вы хотите, чтоб вас у-слы-ша-ли. Мы вам все недоданное постара­емся, как сможем, восполнить. Соотечественники подумают: «Повезло человеку!» Никаких вопросов у них не возникнет; вы же чувствуете, ваше время приходит, и без нашего содействия вас, как творческую личность, рано или поздно увидят и на Западе, и на грешной Руси. Мы всего лишь ускорим естественный ход вещей. А уж сколько бы там, на Западе, скупердяи-издатели вам ни начислили, мы доплатим; гонорары этих издателей нам для прикрытия только и будут нужны. Да, еще: гимназии, лицеи пойдут, так о сыне вам беспокоиться не придется, он способный мальчик. Придет время высшее образование получать, куда вздумается ему, туда и поступит, уж не знаю, УМЭ это будет или «Лотос» какой-нибудь.

— «Логос»!

— Да я нарочно. «Логос... Лотос...» Тоже славно, незаурядный цветок, цветок мудрости. Вы умнее меня, и вы понимаете, я не просто перечень благ каких-то перед вами развертываю. В этих благах и духовность заложена. Государство кого-то хочет... лелеять, я бы сказал. Оно право на милость, на каприз реализовать пожелало. Полагаю, понятно? Все я вам изложил. Разумеется, тайна пол-ней-ша-я. В любом случае, если даже и не дадите согласия. Но мне кажется...

Мимо двери снова топочут студенты:

— Старик, слышал? А Вера Францевна уходит от нас!

— Не свисти, куда ей от нас деваться?

— А она и не денется, будет античку вести да свою германистику, а вообще в академии ей чтой-то такое светит.

— А кого нам подсунут?

— Не те времена, не подсунут, а выборы будут. На альтернативной основе.

И уходят студенты, удаляются голоса.

— Соглашайтесь, а? — почти умоляет Смолевич.— Месяц вам на раздумье. Два, может быть. Вы, как мне говорили, женитесь? Превосходно! Свадьбу справи­те и решайте!

— Гм, занятно: из-за свадебного стола и — во гроб.— И потом у меня вдруг срывается: — А на свадьбу заглянете?

— Что ж, я ждал приглашения. Но и вы мне позвольте подумать, предоставь­те свободу...

— Я-то вам предоставлю...

— А я вам не предоставляю? Повторяю, думайте, взвешивайте...





И исчез Смолевич Владимир Петрович: профессионал высшей пробы; как и наши преподаватели в подземелье, в УГОНе, он умеет появляться и исчезать, словно призрак, хотя уж кто-кто, а он ни к какому дурацкому оккультизму не расположен; тренировка, и только...

— А от нас Веру Францевну забирают,— почти плача, грустят в коридоре.

Наша с Людой свадьба — в день св. Людмилы.

Настояла Людочка, верней, жизнь настояла: через день-другой после моего разговора в УМЭ со Смолевичем покатили мы с Людою в лес, в тверские края. Глухомань там еще осталась. Можно съехать с разбитого грейдера, свернуть на лесную дорогу, на полянке какой ни на есть притулиться.

Я костры недолюбливаю: в них надуманное что-то, искусственное. Выпивон, шашлычок (речь идет, разумеется, об интеллигентских междусобойчиках, об игривых вылазках на природу). И костерчик у нас был интимный, маленький. Все же суп с грибами варил я — пару подосиновиков удалось отыскать.

Мы хлебали суп, а Люда сказала:

— Знаешь, кажется...

Можно было ни словечка не продолжать; сразу вспомнилось: две недели тому назад была в сауне, брякнулась в обморок. Рассказала мне, я мимо ушей пропу­стил: сама медик, лучше меня должна знать, отчего такое случилось. Нагнетали бабы пару пожарче, русский шик: чем больше плеснешь на каменку, тем считает­ся лучше; так и слон обалдеет, и слониха в обморок грохнется. Две недели прошло, и: «Знаешь, кажется...» И потупилась, пламя бликами пляшет по личику.

— Дальше не говори.— Я поднялся, шагнул через трепыхающийся костер, обнял Люду.

А теперь у нас свадьба, и Люда торчит у плиты. У нее обнаружилась мама, и она, надо думать, о чем-то догадывается: когда Люда, наклонившись, всаживает в духовку пирог, мама предупреждающе шепчет:

— Доченька, тебе лучше не наклоняться.

Будет сын? Или дочь? Квартиренка моя о двух комнатах, 21,6 м2. Одинокому холостяку, разведенному доценту УМЭ, достаточно. Даже более чем достаточно. Но втроем-то нам каково? А, втроем?

Нет, духовная сторона диковиннейшей проблемы — чем угодно готов по­клясться, неожиданной для меня — превалирует. Но удачно выбрал время Смоле­вич для своего предложения; почему-то тянет сказать: «Удачненько». Время выбрать они умеют, и что в первый раз, когда надо было мне спасаться от мерзких пришелиц, что теперь... пусть квартиру пожалуют, но... Лечь в могилу, и притом в могилу, лишенную тайны, интимности, на потеху — ладно, пусть на утеху — зевакам, чередою идущим ко мне из Боливии и из Болгарии, Кустаная и Кобеляк, с берегов Байкала и с болотистых лужиц у Аральского моря.

Спящий в гробе мирно спи,

Жизнью пользуйся, живущий!

Чьи стихи? Я не знаю, забыл!

А тут все перепуталось: спящий в гробе... жизнью пользуйся... И квартиру дадут, и дачу с правом наследования. А наследовать-то кто будет? Ясно: Люда, жена. А уж после нее? Вася, да? Но и этот, который...

Хрен с ней, с дачей. С квартирой у Никитских ворот. Проживем и на 21,6 м2; но семь метров на брата, даже на учет не встанешь, в очередь на улучшение жилищных условий не втиснешься: ставят только тех, у кого пять метров на человека. Но когда-нибудь и продаваться будут у нас квартиры, хоть 100 м2. Глядишь, и куплю. А от этой должности, что ли... От работы этой я все равно откажусь: не могу, мол. Сформулировать трудно, но должно быть понятно: стоять даже и Лукичом на Калужской площади, дышать выхлопами проносящихся мимо машин, бестолковые диспуты слушать — это одно. Тут же, в том, что мне предлагают сейчас... Тут дело другое: живой — мертвый. Неуважение к смерти? Нет, тут большее что-то...