Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 64

Роман как бы поезд дальнего следования. Впереди — локомотив: тепловоз или электровоз. Далее — вагоны: почтовый, багажный. Пассажирские вагоны. В сере­дине же — перебивка, сбой ритма: вагон-ресторан. И вагон-ресторан — центр, кульминация скорого поезда, останавливающегося только на крупных станциях. А записки? Записки вроде пригородной электрички. Нет отчетливо выраженного локомотива: движущая сила распределена по всей линии поезда, поровну. И ваго­на-ресторана, разумеется, нет; уж какой тут вагон-ресторан! Остановка у каждой завалящей платформочки: подбирают и одного пассажира, припозднившегося дачника; подбирают влюбленную парочку. Тип мышления здесь не романный, несмотря на то, что есть, скажем, нож. Но ножи у меня доподлинные, и не я же виновен в том, что Боря-Яроб психиатра города Москвы и Московской области вздумал резать, а не, скажем, из пистолета шарахнуть. Почему? Это можно будет спросить у него, когда выйдет он на свободу; а он справится, выйдет и еще — пусть помянут тогда мое слово! — в надвигающемся на мир наступлении оккультизма примет участие. Если спросят его, почему орудовал он ножом, вероятно, ответит он, что нож ритуален, а для шумного процесса ему надо было не просто убить психиатра, убрать. Ему нужно было за-кла-ни-е. Ритуальное. А не то чтобы так: разрядить в психиатра обойму (пистолет-то добыть для него не проблема, смог бы).

То, о чем постараюсь поведать сейчас, тоже не кульминация; тут, скорее, дело идет к развязке.

Расскажу же — о страшном, воротившись во времени малость назад, к любо­пытной весне моего дебюта, пикировки с Лаприндашвили-Карлушей и ночного пасхального разговора с Шереметевой-Ляжкиной.

Что случилось? И как?

Через несколько дней после нашего разговения припарадившийся Леонов, Леоныч, собрал нас в УГОНе: обучение завершалось, и теперь мы переходили непосредственно в 33-й отдел, расположенный... Да не важно, где именно он расположен, намекну лишь, что в одном из старинных переулков в центре Москвы, по-за Сретенкой, в якобы поставленном на капитальный ремонт трех­этажном заброшенном доме, во дворе: как только войдешь — направо.

Мы последний раз собрались за круглым столом, а Леоныч сел во главе и, поздравивши нас с успешным завершением курса, очень грустно поведал нам, что следствие во всем разберется, а пока...

Аполлон, в нем все дело!

Было ясно: в День Победы, 9 мая, надо было назначить лабать Аполлона одного из самых-самых надежных коллекторов. В Аполлоны, оказывается, назна­чают коллекторов со стажем не менее пяти лет, подбирают четверку коней из подмосковного туберкулезного санатория: лошадей там держат ради кумыса, исцеляют им несчастных чахоточных.

— И они,— кривился Леоныч печальной улыбкой,— как мухи выздоравли­вают!

Отобрали лошадок, отвердитель им впрыснули. Отвердителя не хватило: одному коню, вернее, кобылке каурой, досталась половинная доза. Знали: отверди­тель всегда вливают с запасом — и решили, что и полпорции хватит. Но одно к одному: безобразно, по-свински, накануне на свадьбе надрызгался опытный лабух.

А план выполнить надо было любой ценой. Понимали, знали по опыту: на 9 мая в сквере возле Большого театра собираются ветераны, встречаются. Ордена сверкают, медали. Самодельные таблички с номерами полков, дивизий.

— А бывают обиженные.— Леонов негодовал.— Наше ведомство помогает, чем может, исподволь. Но не наше же это дело — помощь обиженным ветеранам, тут райкомы, райисполкомы, военкоматы. А они тому квартиры не дали, тому пенсию сократили. Огорчаются люди; бывает, и плачут. И тогда к Аполлону взывают: «Помоги: ты же бог!» Тут, конечно, и наши товарищи инспирируют, сами знаете теперь, апелляции к объекту иногда для почина собирания ПЭ инспириро­вать надо. Выдаем мы товарищам ордена под расписку, гримируем под участни­ков Великой Отечественной. Они справно работают, начинают. А вообще-то и без них обошлось бы — одна тетка из фронтовых медсестер в позапрошлом году даже и в стихах сочинила что-то вроде: «Аполлоша, ты хороший, дай квартиру, Аполлоша...» Рифмы были там, все честь по чести. Может, с литературным языком у нее кой-какие неполадки и могли иметь место, но душевно все было, искренне. Хором пели медсестры, голосочки у них старушечьи, дребезжат голосоч­ки; но энергия текла да текла. План тогда у нас получился на сто семьдесят девять процентов, во...

А тут — план под угрозой срыва. И тогда...

Тогда добрый наш гений Сережа, Сергей, вызвался сыграть Аполлона, опыт был у него, а бога сыграть мечталось ему давно.





— Мы же все любили его,— скорбно ронял Леонов.— Он душевный был, он гуманный был человек. Да опять же, режим... У него, как следствие выяснило, нарушения режима имели место. Сис-те-ма-ти-чес-ки-е! Аморалка, да. Не знаю уж, как там; может быть, конечно, и большая любовь была, но у нас не положено. И сошлось одно к одному...

— Может, Яшенька, рассольчику примешь?

Ашя-Яша пил все праздники непробудно.

Хорошо известно, что дни между 1 и 9 мая в уходящей ныне в прошлое странной державе составляли неделю сплошного повального пьянства, благо тут подворачивались и День печати, и День радио. Вот и пили. Пили, демонстративно закусывая страницей газеты «Правда», то есть делая вид, что, ею закусывают: хватят добрый стаканчик, крякнут, скомканную газету понюхают, как бы вроде и пожуют. И под радиомузыку пили. И за встречу пили, и за знакомство, и за дружбу, и — чохом — за все хорошее. А уж ежели и свадьба какая-нибудь подвертывалась, напивались вдребезину, вопя и стеная: «Горько-о-ооо!» Яша пил просто так, в перерывах между бутылками-«пузырями» порываясь слать менталь­ные сигналы то куда-то в Казань, то в Пензу, а то даже в Норвегию и в Гвинею. Но молчали славные города Казань, Пенза и Осло; и Гвинея не отзывалась; лишь видения серыми кругами носились в сознании: городишко в Смоленской области, и в зеленых мундирах пучеглазые немцы достреливают евреев в овраге, и евреи оттуда кричат по-немецки, немцы же по-еврейскй лопочут; и евреи встают из могилы, отряхивают землю с рубищ и хохочут, хохочут, потому что все это, оказывается, было игрой, не взаправду, и тогда от радости принимался безудержно хохотать и сам Яша-Ашя, а печальная Вера Ивановна наклонялась над ним:

— Может, все-таки выпьешь рассольчику, а? Я на рынок Катеньку посылала, огуречиков она принесла солененьких, да рассолу плеснули ей, клёвый рассольчик, крепенький.— Тут заметить нелишне бы, говорила Вера Ивановна по-московски с уменьшительными суффиксами, и от этого мир в изображении ее становился уютным и как бы миниатюрным; суп был «супчиком», «цветочками» были цветы, огурцы же — «огуречиками».

— А где Катя? — сонно спрашивал Яша, с пышной тщательностью вслушива­ясь в московский распев.

— Да на рынок она сходила, а уж после с этим своим, с негритосом куда-то поехала, сладу с ней теперь нет, да и то, чего же в четырех стенах держать девочку...

— С негритосом? С каким негритосом?

— А коричневый такой ее негритос, вроде бы из шоколаду он вылеплен. А так вежливый, культурный. Мне цветочков принес, духовитых...

Не ответив, Яша поднимался с дивана, плелся в совмещенный санузел. Блевал. Возвращаясь, смотрел на Веру Ивановну, еле-еле ее узнавая:

— Шамбала, мать ее... Шамбала поругалась с Астартой, перекрыли каналы, но гуру непобедим и велик, верно я говорю?

Снова слал по менталу сигналы. Теперь — Боре. От Бори пришел ответ; просигналил: «Мне плохо! Плохо!» «А что делать?» — запрашивал Яша, сосредото­чившись. Но в ответ только слышалось монотонное: «Плохо мне!» И опять прова­лы, кружение видений: в яме немцы, а стрелять по условиям веселой игры теперь будут евреи; и какая-то растрепанная старуха в капоте, уперев в живот автомат, пытается нажать спусковой крючок, не находит его, и из ямы выкарабкивается немец, смеется, бережно берет у нее автомат и бросает его ей под ноги; они пляшут — офицер с серебряными галунами и старуха,— взявшись за руки, радостно.

А плясали внизу, на свадьбе. «Горько!» — доносилось оттуда. Наступала пауза, слышался поощрительный хохот, а потом со своей характерною хрипотцой что-то очень многозначительное пел Владимир Высоцкий. И опять окружающее окутывалось туманом: в забытье погружался Яша-Ашя.