Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 64

Но чужие разговоры, разговоры прохожих подслушивать,— фи! Выходят из ГУМа, обсуждают, что кому удалось достать, кто без очереди протырился, что давали вчера и какие виды на завтра. Презабавно, когда назначают свидания. Деловые — днем. Кто-то что-то на что-то меняет. И все-таки датчик зуммерит, ПЭ течет: от усталых взглядов служащих, выходящих из разных учреждений на Петровке; от стайки школьниц и молоденькой учительницы, пришедших сюда в порядке подготовки к сочинению на тему «Темное царство в изображении А. Н. Островского». А уже когда потянулись к Малому театру жиденькие цепочки зрителей, желающих посмотреть шедшую в этот вечер комедию «На всякого мудреца довольно простоты», сердце мое с непривычки даже стало немного побаливать: дело в том, что каждый второй из идущих смотреть как бы лично мной написанную комедию считал нужным остановиться возле меня, у подножия, и пуститься в обсуждение актуальных проблем эстетики. И наслушался же я в первый свой вечер! Устарел Островский или не устарел, надоел или нет? И что будет с русским театром? И когда же наконец запретят модернизм? А то даже театр абсурда придумали, вишь ты, делать им нечего! Останавливались, лениво спорили, каждый раз апеллируя почему-то ко мне; а мне только того и надо: датчик зуммерил, и психоэнергия неспешно текла туда, куда нужно.

Я устал, а Лаприндашвили, по-моему, откровенно подремывал, невзирая на то, что у самого подножия его как раз и кипели страсти; и серьезный бородатый мужчина в очках и джинсовой куртке, ничего не боясь, хотя все же временами оглядываясь, объяснял нескольким своим приятелям и собравшимся вокруг них любопытствующим, что марксизм исказили и истины, которые преподносят им, не марксизм, а хороший марксизм, марксизм подлинный можно узнать, только прочитав всего Маркса.

— Ты читал всего Маркса? Читал? — доносилось до меня в тишине замираю­щей площади.— Нет, ты, жопочка, сначала всего Маркса прочти, а тогда уж и вякай!

Это был русский спор, беспощадный, бессмысленный. И отважный бородач, кивая на памятник, делал жест приветливого объятия — так, будто он обнимал этот памятник, вбирая в себя всего Маркса. «И течет же психоэнергия!» — думал я с глухой завистью, вполне обоснованной: на 1326 эргов Лаприндашвили меня обошел, это выяснилось под утро, когда нас, снятых с наших сидений и очищен­ных, опустошенных, отдавших психоэнергию, привезли в УГОН на разбор дебюта. За игру с заглавиями бессмертных трудов нас, само собой, покритиковали. Снизи­ли нам по баллу, заработали мы по восьмерке.

Леоныч от радости места себе не находил: общие итоги нашей группы были поистине триумфальны.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Пасха Божия в тот год пришлась на двадцатые числа апреля, и Святая ночь для меня ознаменовалась странным подарком, вроде яичка расписанного: подари­ла судьба мне новые знания о забавном 33-м отделе и о людях, окружавших меня теперь.

Ввечеру, в страстной четверг сошлись мы в УГОНе; за какие-то полгода всего стала наша УГОН мне домом родным. Выступая перед нами, сам Смолевич Владимир Петрович говорил о том, что все мы теперь немного яснее должны представлять себе, каково живется на земле Человеку. Всякому. Человеку вообще. Говорить об этом можно до бесконечности, но сейчас он очень советует нам пойти послезавтра в церковь — все устроено, за два часа до полуночи будут нас ждать, проведут со служебного входа. Верит каждый из нас в Бога или не верит — его личное дело; в 33-м отделе при кооптации в этом аспекте никого из нас не просвечивали. Но побыть во храме нам надо.





— А потом уж и прямо сюда,— расплылся в улыбке Леоныч.— К разговленьицу пакеты для каждого приготовили, официально называется «спецпаек». Для начала разговеемся здесь, за нашим учебным столом кое-что организуем, уважае­мые коллекторы.

В церкви было невиданно хорошо: светлый сон, да и только! В золотистых переливах отблесков мерцающих в канделябрах свечей лица наши преобразились; и заросший щетиной Лаприндашвили смотрел древним грузинским воином, а про­стушка Ладнова — русскою мещанкой из пригорода, из слободки какой-нибудь: живали раньше когда-то в слободах такие красавицы. Надо было видеть, как солидный, степенный Лапоть брал в огромные ручищи тонкую свечечку, подносил ее к лицу Богородицы, благоговейно крестился, кланялся. В уголочке притихла со свечкой давно уже усмиренная Ляжкина, а Лиана Лианозян то и дело жалась ко мне, норовила прильнуть. Когда я смотрел на нее,— отворачивалась, вздыхала.

Крестный ход под неистово благолепные возглашения о воскресении Христа; тоном выше: «Воистину воскресе!» После ма-а-аленьким стадом потопали мы в УГОН, дамы каблучками выстукивали шаги по оттаявшему асфальту, вслуша­ешься — овечки или козочки к водопою идут. Дотопали до щели в заборе, а там и дворик. Пасха Пасхой, но мы, как всегда, спускались по одному, с особенным благоговением подсовывая волооким лейтенантам магнитные пропуска, наподобие тех общераспространенных кредитных карточек, которыми щеголяет обыва­тель в капиталистическом мире. На учебном нашем столе возвышался ведерный кулич, бесстыдно белел поросенок, в запотевших графинчиках лимонно желтела водка, багровели наливки.

Лапоть, малый чрезвычайно благопристойный, сидел рядом с Ладновой, удивительно ему подходящей. Лапоть был единственным, получившим только четыре балла: ему выпал Чайковский; поначалу все шло неплохо; удалившись от меня и от Лаприндашвили-Карлуши, Люциферова и Лада Любимова очень дельно ему ассистировали: остановили каких-то припозднившихся студентов консервато­рии, пококетничали с ними; те расчувствовались, решили немного поиграть на флейтах — психоэнергия повалила добротная. Но девицы, наладив музыку, упорх­нули дальше, к Гиперболоиду, к Алексею Толстому,— его Ляжкин лабал, почтен­ный молчаливый чиновник: сел, закинувши нога на ногу. А к Чайковскому притопали «голубые». Начались непристойности. «Голубые» нахально орали: «Петр Ильич, расскажи, как ты с этим, с поэтом. С Апухтиным, что ли... Ты не робь, мы сами такие!»

Лапоть, как и всякий здоровый русский мужик, «голубых» и на дух не мог выносить. Он расслабился, плюнул в кого-то из них сверху вниз, удачно попал — вроде бы прямо в глаз. Оплеванный не преминул обидеться, съездил в ухо кому-то из компаньонов: ему в голову прийти не могло, что плюнул на него самолично Чайковский. Все пошло сикось-накось, началась потасовка, подскочила милиция, и чуть было Лапоть не засветился, не выдал себя, а это грозило капитальным провалом. Кое-как отвели беду, выручили те двое из группы прикрытия, появи­лись вовремя, молча встали в сторонке, будто бы разглядывая афиши. Появления их было достаточно для того, чтобы драка тотчас же рассосалась, и великого композитора на рассвете оставили наконец в покое. Настал день, но днем мужику не работалось, сердце, как у нас говорят, закрылось, не воспринимало даже ту ПЭ, которая струилась вполне мирным путем. Огорчился малый невероятно; изо всех нас самый серьезный, он настроился трудиться на совесть, он намеревался делать в качестве коллектора-лабуха основательную карьеру, для начала же — зарабо­тать на «Жигули»: на автомобили коллекторов записывали в особую очередь, засекреченную; она двигалась сказочно быстро. А тут с первого раза срыв. В нашей группе, претендующей на некоторую интеллигентность, даже и на изысканность, Ладнова и Лапоть были из людей простых, немудрящих; им хоте­лось превзойти нас хоть в чем-то, как-то выделиться, и провал с Чайковским воспринимался ими болезненно. Оставалось прикрываться спасительной поговор­кой о первом блине, да к тому же и триумфатор Ладнова пришла на выручку, утешала и ободряла душевно мужика, которого она называла ласково: Лапоток, Лапоточек.

Разговение прошло своим чередом, впереди маячили майские праздники — три дня сбора повышенных потоков психоэнергии, потому что даже какой-нибудь Хлорофилл-Тимирязев собирает в эту пору немалую толику драгоценной добычи: назначают свидания, невпопад возлагают цветы, сочиняют и читают стишата — оно и славно.