Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 64

Самое странное оконце в приемной ректорского кабинета, там, где красуются разноцветные телефоны и у пишущей машинки сидит секретарша Надя — в виде шестиконечной звезды. Терпели, терпели, но в конце концов шестиконечной звезды не вытерпели, верхний и нижний лучи ее срезали, заложили какими-то камнями и осколками кирпича, склеили, слепили камень цементом, а с фасада закрасили, стало почти незаметно; однако окошко приняло уж и вовсе странную форму: как бы две буквы «М» положены набок и смотрят вершинами треугольни­ков в разные стороны. К тому же в приемной у Нади стало темно: окошко выходит на север, почти упирается в стену соседнего дома, и не просто в стену, а в един­ственное окно, когда-то прорубленное в той кирпичной стене. Обитают там какие- то люди, а какие, ни я, ни мои сослуживцы, ни студенты, ни Надя поинтересовать­ся не удосужились; мне, впрочем, кажется, что там расположена кухня: время от времени появляется там какая-то дама, у дамы нагие, полные, нет, даже жирные плечи, на ней бордовая рубашечка с черными кружевами, и она, по-видимому, что-то мешает ложкой, большущей такой поварешкой, и время от времени пробует то, что мешает: поварешку поднимает высоко-высоко, осторожно наклоняет ее и ловит ртом капли, струйки, которые с нее стекают. Потом она исчезает в глубине своей кухни, потом снова выныривает оттуда, снова пробует свое варево с пова­решки.

Ректорский кабинет выходил на три стороны света: на север, на восток и на юг. Солнце щедро озаряло его, но от того, что оно светило в кабинет через причудливые окошки, солнечные лучи как бы принимали вид лунных, и кабинет кто-то когда-то прозвал кабинетом Лунным. «А где такой-то?» — вопрошали у нас. Отвечали: «Такой-то в Лунном». «А! — огорчались,— это же, наверно, надолго?» Назидательно басили: «В Лунный на минутку не приглашают». Потом «Лунный кабинет», просто «Лунный» ради краткости заменили словом «Луна». «А где же такой-то?» — «Да на Луне он».— «Давно?» Пожимали плечами: «Кажется, да. На Луну на минутку не приглашают».

Словом, первейшей достопримечательностью УМЭ были окна. О происхожде­нии таковых толковали по-разному. Была так называемая масонская версия: будто дом, в 1918 году переданный Моссоветом УМЭ, когда-то воздвигла масон­ская ложа, будто здесь-то и проводились ее заседания, будто... Разное говорили, путаясь, перебивая друг друга и саркастически улыбаясь в ответ на пониженным голосом произносимые монологи самозваных знатоков истории нашего дома. Но была и версия попроще, купеческая, или, как ее еще называли, бубличная, а то и бараночная, будто в конце XIX столетия, в годы промышленного подъема в России, торговец бубликами, баранками и калачами, известный купец Семибра­тов, разбогатев на баранках, удумал создать коллекцию... окон. Ему представили чертежи окон дворцовых, избяных — в русском стиле. Окон италианских, немец­ких, готических; окон с жалюзи; окон подъемных, на европейский манер. Маври­танских окон, окон из старинных шотландских замков. Все окна на фасадах купеческого домины разместиться никоим образом не могли; но Семибратов велел прорубить хоть малую их толику. Дом внутри много раз перекраивали; получилось две больших аудитории и порядочно малых. В УМЭ бушевали бури, в больших и в малых аудиториях громили идеалистов, богоискателей, культурно-историческую школу, фрейдистов, формалистов, вульгарных социологов школы В. Ф. Переверзева; громили меньшевиков и их прихвостней, громили безродных космополи­тов, отдельных отщепенцев и их подпевал, громили структуралистов...

Было, было...

Да...

Вся-ко-е бы-ло...

И еще: в тридцатые годы принялись наш УМЭ перестраивать.

Обнесли забором, зарастили по фасаду леса строительные, будто бы решеткой закрыли дом: весь дом — за решеткой.

Копошились, возились и нахлобучили на три этажа исконных еще два этажа. Увенчали их гипсовой статуей девушки: книгу читает.

А потом, уже после войны, прилепили еще этаж: уже шесть этажей получи­лось.

Острословы из УМЭ стали так говорить: семибратовский корпус, три этажа, это базис; а над ним этажи, завершающиеся гипсовой девушкой, это уже над­стройка.

Расположен УМЭ в Козьебородском проезде: Козьебородский пр., 15.

К концу двадцатых годов спохватились: УМЭ присвоили имя наркома просве­щения А. В. Луначарского.





Козьебородский проезд переименовали в переулок Луначарского, тем более, что нарком-просветитель в УМЭ наезжал и, хотя сверкающий талант его уже догорал, выступал здесь в докладами и с разнообразными лекциями.

УМЭ от рождения, с самой-самой весны 1918 года, почему-то любил игру слов, каламбуры. Да и приметливые люди там, в УМЭ, собрались. Кто-то уже в тысяч­ный раз разложил, расслоил — да сообразительности тут особенной, благо, не надобно — фамилию наркома на два понятия. Образовался сюжет-образ: «луна» и «чары». Стало быть, взошла на небе луна и всех-то нас она своим светом чарует. Новым было лишь то, что понятие «луна» обозначало для собравшихся в УМЭ работников просвещения обыденную реальность: кабинет начальства.

После лекций, докладов Луначарский заходил в директорский кабинет. Здесь сервирован был чай, алели икрой бутерброды. Обломочками луны чернели окошки.

«Где товарищ Луначарский?» «Нарком на Луне»,— брякнул кто-то когда-то. Каламбур получился плоским, да что с него взять-то, уж так сама жизнь каламбу­рила: прихоти бараночного торговца, окна в виде различных фаз полуношного светила, фамилия наркома — все слилось воедино. Да еще и мягкая бородка народного комиссара (их было двое таких, с удлиненными бородками, нарком просвещения и пред. ВЧК Дзержинский, и в чем-то они, по-моему, были странно и страшно один на другого похожи)... И коза с бородкою, и нарком...

Посмеялись. О каламбуре почтительно доложили наркому, и нарком снисходи­тельно покривил рот улыбкой...

А потом стал нарком угасать: на убыль пошел нарком.

И тогда-то дали в Москве задний ход: из-под новых названий кое-где просту­пили прежние. Словно сам собою возродился сказочный Козьебородский проезд — закругленный зигзаг, ведущий к реке.

Снова мне в самый-самый конец лета мысленно возвращаться приходится — памятного и, как стали выражаться позднее, судьбоносного лета начала восьмиде­сятых годов; лета, когда все еще длилось и длилось правление шамкающего, чмокающего словами Правителя, и казалось нам, что не будет конца ему. Впро­чем, что-то уже начинало носиться в воздухе.

Поговаривали о том, что пора бы заменить в наименовании нашего универси­тета букву «М», означавшую целенаправленную устремленность к марксизму. «Да, конечно,— кряхтели где-то в верхах,— никакой другой эстетики, кроме марксистской, быть не может и не должно. Но не надо, не надо экстрема! Педалировать не надо, форсировать, выставлять напоказ нашу верность марксиз­му. Для китайцев оно хорошо подходило, только мы все равно не удержали китайских товарищей, расползлись они, разбежались. А для финнов, положим? Или, кажется, там и негр появился, чернокожий из США, с ним как быть? Скажут, будто мы под видом эстетики занимаемся экспортом социализма!»

Чем, однако, было заменить нагловатую букву? «Университет современной эстетики»? УСЭ то есть? Тут нафабренным призраком начинали маячить усы какие-то, а за ними... Знаем, знаем мы, у кого усы были, кого зэки-стастотерпцы в лагерях Колымы и Коми республики называли «усатым батькой»! Еле-еле отделались от него, будоражить память о нем нам совсем ни к чему. «Университет рабоче-крестьянской эстетики?» Теперь все-таки не двадцатые годы, архаично звучит, и опять же нежелательные ассоциации возникают: УРКЭ. «Народной эстетики»? УНЭ? Мы не знали того, что битвы за среднюю букву в наименовании нашей alma mater маячат во мгле недалекого будущего; но какие-то обновитель­ные веяния, шедшие и сверху, и снизу, мы улавливали.

Чем-то новым повеяло и в загадочном ГУОХПАМОНе.

— Перемены будут.— И Динара назвала меня по имени-отчеству, ничего на сей раз не спутав.— Большущие перемены. И в моей жизни. И в вашей, наверное, тоже. И во всей стране перемены произойдут.