Страница 5 из 28
А рядом, прислонясь спиною к стене, стоял седой старик, такой же одинокий, как мать и сын в минуту странной зачарованности, в глубине метельной ночи.
ГЛАВА 2
НАМ ведомо, что в старости своей отчим Лохова однажды ехал в автобусе по берегу моря. Старик устроился на заднем сиденье и держал перед собою, сжимая коленями, большой сноп очищенных от листьев и нарубленных ровными кусками зеленых трубок кислицы. Сноп был связан в двух местах веревками так, что можно было нести его на спине, продев обе руки в лямочные петли. Поместив громоздкую ношу на площадке, старик мешал входившим и выходившим людям, посему и поругивала его рыжая полная кондукторша, ворчали пассажиры, а он на все это приветливо кивал головою, мокрой от пота, да широко улыбался, показывая все свои сверкающие, лошадиного размера вставные металлические зубы. Народ ехал больше молодой, беспечный, отмеченный тою небрежной добротою, какая свойственна существам сытым, благополучным и совершенно еще не думающим о смерти. Поэтому они над стариком подшучивали, кричали на него хотя и нарочито грозно, но с улыбками, и никто не потребовал, чтобы старика с его неудобным снопом зеленых трубок ссадили с автобуса. Благодарный уже за одно это, старик широко улыбался и кивал головою, обращая эти знаки ласковой учтивости к могущественным существам новых времен, которые одевались, ходили, шумели, пели и разговаривали по-иному, чем раньше, — так думалось отставшему от жизни одинокому, заброшенному человеку, когда он ехал в автобусе по берегу моря.
Этот день начался уже давно — с холодной розовой полоски над краем моря, но с утра все происходило скучно и знакомо, как и всегда, а потом пошли необыкновенные дела. Взять хотя бы и то, как он очутился в этом едущем приморской дорогою автобусе. Да разве осмелился бы он останавливать и влезать со своими дудками в машину этих насмешливых всемогущих людей? Автобус сам остановился, наполовину скрывшись в догоняющем облаке пыли, и из него выскочили двое в белоснежных рубашках, с медными сверкающими лицами, подхватили старика под руки и повлекли вперед, не слушая его испуганных возражений.
Ему показалось, что парни в белоснежных рубахах решили отнять и выбросить собранные им дудки, ибо молодые люди не знали, должно быть, что это вкусная человеческая еда, вполне благоприятная для желудка такого слабого старика, как он. Но парни втащили его в машину вместе с ношей… И теперь он едет, не зная, куда попадет, совершенно не узнавая мелькающего рядом с дорогой морского побережья, вдоль которого он еще совсем недавно бежал трусцою, согнувшись в три погибели под вязанкой зеленых трубок, бежал в полузабытьи, ибо он только таким безостановочным бегом мог преодолеть бесконечный путь до дома.
Вначале он пребывал в тревоге, хотя и улыбался, но постепенно убедился в том, что окружавшие его люди относятся к нему без всякой вражды или недоброжелательства, наоборот, с участием к его старости, слабости, озабоченности. И тогда душа его умилилась, старик заулыбался еще ласковее.
Тут одна из голов, качавшаяся вместе с другими под рывки и метания автобуса, обернулась назад, и яркие глаза молодой женщины уставились в лицо старику. А потом она поднялась со своего места и пошла к нему, покачивая широкой нижней частью тела, как это делают сильные, стройные, уверенные в своей красоте женщины. Подойдя, она протянула руку, на которой лежал оранжевый цветок, сделанный из затейливо разрезанного апельсина. Ты помнишь, откуда он, как будто бы услышал старик внятные слова и звонкий голос женщины. И как будто бы прозвучали слова его ответа (хотя он и не подумал рта раскрывать). Да, помню. Этот цветок лежал в твоих руках, когда ты умирала. И хотя я не узнаю тебя в новом обличье, но яснее ясного для меня, кто ты такая и зачем встала передо мною, заманив меня в этот едущий по дороге автобус. Ты явилась предупредить, что я тоже скоро умру, как и ты лет пятнадцать назад, — уже не помню точно, сколько лет прошло. Ты сердита на меня, что я давно забыл твою могилу, не знаю, где она теперь находится среди тысячи новых…
Автобус остановился, открылась задняя дверка, и старик, давно чувствовавший себя неловко, общаясь с призраком среди живых людей, подхватил свою вязанку и торопливо перед самым закрытием дверки соскочил на дорогу. Автобус укатил, пыль рассеялась, и перед стариком была, как он и ожидал, приблазнившаяся женщина с разъятым апельсиновым плодом в руке. Она подошла к нему, глубоко и ровно дыша, исполненная такой веселой, пылкой силы, что всем своим видом и статным, туго подхваченным одеждою обильным телом намного превосходила старика в жизненной достоверности: из них двоих она-то и выглядела подлинным человеком, а он, наоборот, казался тенью из давно минувших, всеми забытых времен. Оживленно двигая двумя яркими и нежными отпечатками разрисованных губ, она вторглась в извечный шум дремлющего у песков моря своим уверенным голосом, произнося слова на неведомом старику языке, который, однако, был совершенно понятен ему. РАЗРЕШИ МНЕ ПОМОЧЬ ТЕБЕ, ДНЕЙ У СТАРОСТИ НЕ ПРИБЫВАЕТ, ТЯЖЕСТЬ ЖИЗНИ С КАЖДЫМ ДНЕМ ДАВИТ СИЛЬНЕЕ НА ТЕБЯ, РАЗРЕШИ МНЕ ПОНЕСТИ ЭТОТ СНОП ТРАВЫ, А ТЫ ИДИ РЯДОМ НАЛЕГКЕ. На это старик немедленно возразил: разве пристало ничтожному земному человеку, невежественному, червю жизни, пользоваться услугами подобного рода от небожителей? И он, живо продев руки в веревочные лямки, взвалил груз на спину и снова рысью затрусил по дороге, побежал, как перегруженный ослик, не в силах идти мерным упругим шагом, каким он хаживал в молодости, нося на загорбке тяжести.
Он и раньше предполагал, что жизнь не может быть такой тоскливой и скучной, что к концу ее обязательно узнается что-нибудь необыкновенное в ней, не такое, что бывало всегда. Но, занятый своими маленькими делами, он постепенно привык к тому, что никаких чудес не бывает. И пришло время узнать истину, которая была в том, что ему умирать, а подлинный мир, полный дивных тайн, оставался весь позади, так и не познанный. И вот, не допуская того, чтобы умер он в полном невежестве, косности и в величайшей скорби, небо направило к нему раскрашенного посланца, похожего на женщину.
Незаметно добрался он терпеливым ослиным скоком до дома, свалил на крыльцо ношу и сам уселся рядом, тяжело дыша, постепенно распрямляя задеревеневшую спину. А потом, когда он затаскивал волоком сноп кислицы, две светящиеся руки простерлись рядом и легко, одним рывком втянули вязанку в дверь.
Ладно, помощи такой нечего стыдиться, ибо я почти не человек, гордость и стыд уже не про меня, решил старик, покосившись на эти полные руки слева от себя. Так зачем именно ты пришла в этот дом, в дом своего последнего земного одиночества, удивлялся он. Тебе и плюнуть на меня унизительно, вот как. Разве я тебе мало сделал зла в этом же доме много лет назад, когда было тебе еще хуже, чем теперь мне? Через этот порог, помнится, ты не могла перебираться, я видел, как твоя нога цепляется, не в силах одолеть его, и думал, что можно бы вырубить бревно, только зачем это делать, если оно дороже больной ноги, которая уже никогда не станет здоровой?
Что ж, я знала. Я догадывалась, что ты не хотел портить порог, знала я и о том, как в твою маленькую седую голову приходят обидные для тебя и злые мысли: почему, почему я должен кормить, одевать и таскать на руках эту женщину, самому стирать ее грязное белье, развешивать на веревке, словно я сам баба и это на мне женились, а не я женился… Ничего, старик, я давно умерла, больше не мешала тебе жить спокойно, сегодня три чайки долго летели рядом с тобою, паря почти на месте, с удивлением глядя сверху вниз на твою согнутую спину, на зеленую вязанку кислицы, мотавшуюся на ней, чайки летели рядом, раздумывая, не пахнет ли здесь какой-нибудь поживой, три белые птицы с чудесными глазами и крыльями кричали тонко, парили легко над тобою, и попеременно то одна, то другая оказывалась выше остальных подруг… Ты жив еще, старик, ты почти на полтора десятка лет больше прожил на свете, чем я.