Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 146

Дедушка усмехнулся и отодвинул деньги:

Не надо, Митрий Федорыч. Просьбу твою исполню за спасибо. А уж раз деньги, то найм. А я заклятье дал: внай-мах у тебя до самой смерти не быть.

Та-а-ак! — задумчиво протянул Горкин, вкладывая ассигнации в бумажник. И вдруг весело рассмеялся.— А сплоченный вы народишко! Как с зачумленного парохода, из гор-кинского заведения скрылись. А ведь, ей-ей, никуда вы от меня не денетесь! — Он встал и заявил: — Уеду в Саратов. Сто тысяч потрачу, а Макарыча найду. А вы живите во флигеле, как и жили. Прощайте!—Он пожал дедушке руку, бабане легонько поклонился, а мне, погрозив пальцем, сказал: — Как ни ершись, а быть тебе с Макарычем у меня в службе!

37

До осени никакой службы мне не нашлось, и я помогал бабане в домашних делах: мыл полы, бегал по воду и на базар за покупками. Почти каждый день Сидоровна приводила одну или двух своих подружек, и я по-прежнему читал тоскливые письма с фронта и писал еще более тоскливые ответы. В свободное время перечитывал свои книжки, а «Конька-горбунка», «Руслана и Людмилу» знал наизусть. Чем-то понравился я почтальону Пал Палычу Духу. Юркий, говорливый старичок заносил нам газету «Саратовский вестник», выписанную еще Макарычем, присаживался на краешке стула и, обращаясь ко мне, как ко взрослому, ласково спрашивал:

—Ну-с, что нового, молодой человек?

Какие могли быть у меня новости? Пал Палыч поправлял очки, смешно прищуривал за ними глаза, приподнимал палец и значительно говорил:

—Неустойка жизни полная-с. Балаково стало не Балаково, а просто большое село у Волги. Хлебной торговли никакой. Скота не продают. Полное разорение от войны. И всем, всем разорение. Бывало, меня в хороших дворах в благодарность за письмо рюмочкой провожали, а теперь не могут-с. Стыдятся, а не могут-с. Невозможно: безденежье. А на фронте у нас плохо, очень плохо. Газет не читайте. В них дела чрезвычайно приукрашены, вообще они никудышние. А в народе очень и очень большой ропот и недовольство.

Однажды Пал Палыч по секрету прошептал мне:

—Интересные дела, молодой человек-с. Наши телеграфисты перестукиваются с Вольском, Саратовом, Баронском и настукали такое, о чем следует задуматься. Главного в нашем государстве, некоронованного, так сказать, царя, господина Распутина, убили-с.

Другой раз он долго ковырялся в сивой бороде, вздыхал, сокрушался по поводу дороговизны, а под конец, оглянувшись на дверь, тихо сказал:

—Не миновать нам революции.

И, когда я спросил, что такое революция, он погрозил пальцем.

—Другого кого об этом не спрашивай! Революция — это свержение царя, перемена всей жизни. Об этом пока можно говорить только тихо, чтобы жандармы случаем не слышали.

После этих слов Пал Палыча я впервые понял тайну Макарыча, Максима Петровича, дяди Сени, Надежды Александровны. Они живут, трудятся затем, чтобы скорее пришла революция, перемена жизни...

После Нового года дедушка договорился с главным управляющим дровяного склада, и я за десять рублей в месяц стал работать сторожем.

Дедушка ночью сторожил дрова, я — днем. Встречи с Пал Палычем стали редкими. Чуть начинало светать, бабаня будила меня, кормила, и я убегал сменять дедушку. Нынче задержался. У бабани разболелась поясница, и она никак не могла подняться с постели. Лекарством от этой хвори был горячий песок. Мне пришлось растопить печь, нагреть на двух сковородках песок, ссыпать его в наволочку и подсунуть под бабаню. Было совсем светло, когда я собрался идти на дровяные склады, но в самую последнюю минуту в сенях раздались чьи-то торопливые шаги, и в камору вошел Пал Палыч.

—Письмецо вам. По штемпелям судя, из Москвы-матушки.

По почерку я сразу узнал руку Макарыча. На маленьком листочке — несколько слов: «Жив, здоров, скоро увидимся. Низко кланяюсь вам, обнимаю». В записке ни подписи, ни адреса. Но все равно было радостно. Бабаня стала благодарить Пал Палыча:

Вон уж как вы мне нынче угодили! Такой-то вы мне жизни придали! Беги скорей, Романушка, к деду-то, порадуй его.





Нет, постой,— удержал меня Пал Палыч и, встряхнув сумкой, хитровато глянул на меня.— Радовать так уж радовать.— Он сел у стола, покопался в сумке, выложил тетрадку, а из нее достал густо исписанный листок.— Наши телеграфисты нынче ночью до того доперестукивались с саратовскими, что и с ночной смены не ушли. Читай-ка вот.— И он двинул ко мне листок.— Вслух читай, пусть и Марья Ивановна слушает.

«Двадцать шестое февраля 1917 года...» — начал, волнуясь, я.

—Это значит — позавчера,— перебил меня Пал Палыч.

—«...Двадцать шестого февраля 1917 года председатель Государственной думы отправил в ставку царя телеграмму следующего содержания:

«Положение серьезное. В столице — анархия. Правительство парализовано. Транспорт, продовольствие, топливо пришли в полное расстройство. Растет общее недовольство. На улицах происходят беспорядки, стрельба. Насти войск стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю бога, чтобы эта ответственность не пала на венценосца. Председатель Государственной думы Родзянко».

Из этого нагромождения незнакомых мне слов я ничего не понял, но почувствовал, что где-то что-то происходит, и я связывал это с письмом Макарыча, с обещанием скоро увидеться с нами и радовался. Бабаня слушала мое чтение с окаменевшим лицом. Когда я кончил, она недоверчиво посмотрела на Пал Палыча и сказала:

—Вранье-то какое, батюшки!

А я почему-то верю, Марья Ивановна,— весело откликнулся Пал Палыч.

И-их!—отмахнулась бабаня.— Язык — мельница безоброчная. До нас люди жили, много говорили. Не помрем, так и мы поврем. Делам я верю. Иди, сынок. Дедушка-то, поди, заждался.

На полпути меня застала метель. Она разыгралась в одну минуту. Среди тишины вдруг со всех сторон ударили ветры, столкнулись, завыли, завизжали и закружили снежные вихри. Куда ни повернись, летит колючий, сухой снег, больно стегает по щекам, по глазам, перехватывает дыхание. А ветер валит с ног, и дороги совсем не видно. Но я шел и шел, не останавливаясь.

В сторожку я ввалился, весь облепленный снегом. Обмахивая веником, дедушка поворачивает меня кругом, весело похваливает метель:

—Ух, и хороша! Февральская. К ночи не остановится — всю неделю пробушует. К урожайному году это, Ромашка. Будет много снега, говорит старинная примета,— жди летом хлеба...

Я перебиваю его, объясняю, почему задержался дома, какие важные вести принес нам Пал Палыч, пересказываю письмо Макарыча, телеграмму Родзянко царю. Дедушка и удивлен, и обрадован, и опечален.

—Ишь ведь, в одночасье сколько всего сойтись может! Значит, Макарыч голос подал. Это куда как славно! Ну, а бабаня-то как же? Вот напасть! Опять, поди, она без одежки на мороз выскочила. Что ж, сынок, видно, тебе обратно бежать надо. Пока я на своих ходулях туда-сюда доплетусь, ночь будет. Хлеб у меня есть, кипятку сварю, а ты обогревайся да иди-ка назад, а то бабаня будет беспокоиться, подумает, не случилось ли с нами что.

Он растопил печурку, поставил чайник. В ожидании, пока вода закипит, мы разговариваем о Макарыче, о дяде Сене, обо всех дорогих нам людях. Дуня, проводив дядю Сеню, собралась и уехала в Саратов. Изредка шлет письма. Работает она на гвоздильном заводе, а от Сени ни слуху ни духу. Словно в воду канул.

Объявится, как и Макарыч,— уверенно говорит дедушка.

А Поярковы? Максим Петрович с Акимкой объявятся? — спросил я дедушку.

Надо бы,— со вздохом ответил он.— Пытался я вызнать, где он, тот Семиглавый Map — место их высылки. Сказывают, недалеко от Балакова. Верст сто пятьдесят надо проехать. Жалкую я по них, сынок. Особливо Дашутку жалко. И чего она с нами не осталась? Бабаня бы ее лучше приголубила. И уж так-то я досадую, что не удалось как следует с Поярковыми-то попрощаться.