Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 146

—Силан-то письму обрадовался. Почтальону пятак дал, рюмочку налил,— тараторила Арефа.

Слушать ее не хочется. Неясные хорошие думы одна^ за другой рождаются во мне и исчезают.

Молча дожевал пирог, взял ведро с помоями и вытащил во двор. Выплескивая, за что-то задеваю больным пальцем, озлобляюсь и всех — Арефу, Силантия Наумовича, деда Агафона— обзываю злыднями. Некоторое время стою среди двора, жду, когда утихнет боль.

Боль проходит, и я вновь начинаю думать о дедушке, при-славшем письмо. На кухню я возвращаюсь притихший. Незаметно для Арефы ставлю ведро, ухожу в камору, ложусь на свою постель, прячу голову под подушку и замираю, охваченный думами. Сначала они неопределенны, затем начинают переплетаться с приятными для меня воспоминаниями и встают яркими картинами.

Я вижу Волгу в солнечном сиянии, белый пароход, вспенивающий тихую синюю воду, а на пароходе себя и Ма-рунькиного Петяшку. Мы с ним вместе убежали из Бала-кова.

—Ромка! — слышу вдруг я над собой голос Арефы и чувствую, как она тянет меня за рукав рубашки.— Ты что, ай уснул? Гляди-ка, среди бела дня! Вставай скорее!

Все, что было построено моим воображением, рухнуло. Раздосадованный, я вскакиваю, отталкиваю Арефу и кричу:

—Не встану, не хочу!

Всплеснув руками, Арефа отступает, но тут же делает ко мне шаг:

— Что ты этак-то на меня? Чай, дед Агафон пришел. К святым местам он собрался. Ты иди...

Ее настойчивый полушепот раздражает еще больше. Отчаяние и ярость охватывают меня. Готовый броситься на Арефу, я сжимаю кулаки.

Но в камору вошел дед. Его вид поразил меня. В сером татарском азяме с котомкой за плечами, в желтых лаптях и новых онучах, переплетенных темными оборками, он показался мне маленьким и жалким. Мгновение он стоял рядом с Арефой, глядя на меня виновато и робко, затем опустился на колени и, шлепнув длинными руками об пол, застонал:

—Романушка, прости Христа ради! От великой нужды тебя оставляю...

Не договорив, он рухнул на пол, и сумка на его спине задергалась, закачалась. Он рыдал, весь сотрясаясь. Седые волосы словно таяли на его голове и, распадаясь, стекали на пол.

Арефа, закрывши лицо фартуком, причитала:

—Господи, владычица... Горюшко-то какое, горюшко-то... Дед вдруг поднялся, подошел ко мне, обнял и долго тискал

у своей груди, целуя в маковку, как мать.

—В Саровскую пустынь пойду, Ромашка,— прерывисто говорил он.— В монахи постригусь. Все грехи Катюшкины отмолю. А уж ты меня прости. Прости Христа ради.

Легонько оттолкнув меня, он пошел к двери. Я бросился с сундука, догнал его, схватил за полу азяма, закричал:

—Я с тобой! Возьми!

1 Азям — сермяга, длиннополый кафтан, сшитый из крестьянского домотканого сукна или холстины.

Дед осторожно отслонил меня, сказал строго:

—Отойди, Роман. Не смущай душу, во грех не вводи .. Его строгий голос и суровый взгляд пригвоздили меня к

полу. В душе моей вновь выросло спокойное безразличие к деду, и я почувствовал ноющую боль в пальце.

Вечером меня позвал к себе Силантий Наумович. Ткнул палкой в стул, приказал:





—Садись!

Когда я сел, он медленно опустился в скрипучее плетеное кресло, пожевал губами:

Дед ушел?

Ушел.

—Дурак. Ты тоже дурак и злыдень...— Некоторое время он смотрел на меня, хмуря свои лохматые брови, а потом улыбнулся: — А сильно ты на Данилу похож! Письмо от него пришло...— Он пошарил рукой по столу, затем проворно отодвинул ящик, достал оттуда конверт и дрожащими пальцами вытянул из него листок бумаги.— Вот. А где очки? Куда очки делись? — Но тут же вытащил их из кармана. Держа лист далеко от себя, бормотал: — «Дорогой... поклон...» Пустяки всё... Ага.— Он встряхнул лист и громко, отрывисто принялся читать: — «Жизнь радостями меня не дюже балует, а горе, что одно, что десять сразу, одинаково сердцу больно. Сокрушаюсь я душой о внучонке». О тебе, значит,— отрываясь от письма, сказал Силантий Наумович. И опять посмотрел в лист.— «К весне соберусь с деньжонками, приеду за внуком, заберу к себе. Спасибо тебе, братец, что приголубил его, сироту». Понял? — спросил меня Силантий Наумович.— Весной за тобой приедет. А теперь иди.— И он махнул рукой.

Я поднялся и вышел.

5

Дедушка Данила приедет за мной!

Об этом хотелось рассказать всем людям, но меня никуда не пускали. Оставалось только думать о его приезде. И я думал. Думал не переставая, и днем за работой, и перед сном, и даже во сне. Ночью, просыпаясь, я прислушивался: «Не приехал ли?»

Жить стало интересно. У меня словно сил прибавилось. Казалось даже, что я стал смелее и разумнее. Раньше скажет мне Арефа: «Сбегай, золотенький, за мукой в амба-рушку», и я бегу сломя голову; «Принеси воды», и я мчусь к колодцу; «Садись ешь», и я ем. Холодный и какой-то тяжелый страх давил на меня со всех сторон, всего я боялся.

Теперь нет... Уверенность, что я живу здесь только до приезда дедушки, наполняла меня решимостью и весельем. Я прятал от Арефы нужную ей тарелку или шумовку и, хохоча в душе, наблюдал, как она мечется в поисках пропавшей вещи:

—Господи, да куда же я ее дела? Сейчас в руках держала—И начинала креститься, причитать: — Шут, шут, поиграй да назад отдай!

Но шут не отдавал до тех пор, пока я незаметно не под-кладывал пропавшую вещь Арефе под руку.

Однажды Арефа ушла к поздней обедне, а Силантий Наумович задремал в своем кресле. Я наскоро собрался и убежал в Затонский поселок. Вернулся расстроенный. На месте хибарки, где я вырос, где мне так хорошо жилось, была яма, наполненная желтой водой. Тетя Марунька, худая и почерневшая от горя, встретила меня слезами. Петяшку она не нашла и теперь ругала себя, что ни разу-то она его не приласкала, ни разу-то доброго слова ему не сказала. Шурку Косоглазую я не застал. Уехала она с матерью на какие-то Быковские хутора.

—Не вернутся. Где же! Волга-то вот-вот станет. И зачем им приезжать? Зазимуют они, право слово, зазимуют,— мелкой скороговоркой сыпала бабка Костычиха, то и дело вытирая слезящиеся глаза.— Зачем же им приезжать, на голод да нужду!.. А про деда Агафона слыхал? — словно спохватившись, спросила Костычиха и заговорила еще торопливее: — В пустынь собрался, такой-то тихий стал, такой-то с лица светлый... Со всеми попрощался, на могилку мы с ним к ма-маньке твоей сходили, все так-то хорошо. А тут идем обратно и в церковь зашли. Служба там, свечи горят... Он как зашел, так прямо к образу богоматери. Подошел да как закричит и по образу-то палкой, палкой! Весь народ так и ахнул. А он палку-то бросил и ударился из церкви бежать. На паперти упал. Я к нему, а он глаза раскосил и бормочет несуразное. Бормочет, а сам все рукой-то вот так, будто отпихивает чего от себя.— Костычиха вздохнула, сокрушенно покачала головой.— Разумом он, должно, помутился. Все ходил по Затону, вроде искал, что ль, чего. Дня три ходил, а затем, гляжу, нет его. Ну, нет и нет... Поди-ка, застыл где-нибудь.

Удивительно спокойно слушаю я сбивчивую скороговорку Костычихи. Состояние такое, будто все, что она рассказывает про деда Агафона, мне давно известно.

—Ты-то как живешь? — спросила Костычиха.— Плохо? Знаю, знаю я Арефу-то. Сквернословка, душа деревянная. В жизни она ни с кем не ладила. Ты ей, Ромка, не дюже угождай. Она спасибо не скажет, а душеньку твою измытарит...

Я давно это понял и распоряжения Арефы выполнял не сразу. Прежде чем идти за мукой, я заглядывал в мучной короб. И, если там мука еще была, смело говорил:

—Мука есть, а ты посылаешь!

Она сердилась и тоненько, как трехлетняя девчонка, кричала:

—Тебе какое дело? Кому ты указываешь!

—Принесу, принесу,— успокаивал я ее и, сдерживая смех, неторопливо шел в амбар.

Когда возвращался, она укоряла меня, что я стал неслухом, и грозила:

—Вот подожди, он, бог-то, тебя накажет. Как можно старших не слушаться?