Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 146

Максим Петрович, обняв Лазурьку, вытирал ему ладонью слезы и уговаривал:

—Зря плачешь-то. Ты ему лучше письмо напиши. Плюнь, мол, папка, на войну. Цари не поладили» сами пусть и воюют.

Я пишу-то, как курица лапой,— пробормотал Лазурька.

Не беда. Вон Ромашка напишет...

—Лизарка! — раздался нетерпеливый окрик Евлашихи.— Лизарка-а!..

Лазурька вскочил и кинулся к лазу. Максим Петрович кивнул на него, зашептал:

—Беги с ним, Роман. Что-то Евлампьевна слишком грозна. Боюсь, обидит она парнишку. Беги. При тебе, чай, постесняется.

Но Евлашиха не постеснялась. Толкая Лазурьку в плечо, она пробовала схватить его за ухо. Он увертывался, а она, дрожа от злости, шипела сквозь зубы:

—Дьяволенок шатундий! Ищу его по всему двору. Марш в харчевню, нашейник, прости господи! Марш, тебе говорят! Скажи, чтоб гостям обед несли.

Лазурька побежал, а она, обмахивая платочком разомлевшее лицо, метнула на меня злобный взгляд:

—Хорош! Бабанька с ног сбилась, его искавши, а он... Не дослушав Евлашиху, я кинулся в дом и, не закрывая

дверей, вбежал в номер. Бабаня сидела у окна и заделывала на своей бекешке рукав, лопнувший по шву при вчерашней посадке на пароход.

—Ты чего прилетел? — подняла она на меня усталые глаза.

Я понял, что Евлашиха наврала, возмутился и, заикаясь, как Лазурька, рассказал бабане, что та мне наговорила.

Вон ведь какая! — удивилась бабаня.— Да я из комнаты и не выходила.

А Лазурьку она чуть не избила. За ухо все его хватала и прямо как змея на него шипела.

Бабаня ткнула иглу в бекешку, погрозила мне пальцем:

—Ты, гляди, ей так-то не скажи. И виду не подавай, что она тебе наврала. Я ее сама укорю и за Лазурьку заступлюсь. Ишь мордует мальчишку, бессовестная! Я ей выскажу!— И она грозно постучала пальцем по подоконнику.

4

—Она и скверными словами ругаться будет?—с любопытством спросил Лазурька, когда я рассказал ему о намерении бабани разбранить Евлашиху.

Озадаченный я не знал, что ответить. «Сквернословят только озорники да пьяные»,— думалось мне.

Лазурька заметил мою растерянность, усмехнулся и вяло махнул рукой:

—Ее не перебранишь. На Волге босяки вон как ругаются, а она — звончей их. Папанька сказывал, у нее пять языков во рту, и все поганые.

Лазурька говорил спокойно, задумчиво и почти не заикаясь.

—С ней свяжись — сраму не оберешься.— И вдруг встряхнул головой так, что кепчонка съехала ему на ухо, глянул на меня и сказал: — Ты думаешь, я ее боюсь? Д-д-думаешь, я с ней что? Я с ней с-с-сколько раз-раз-разов дрался! Я бы ее давно вон дрючком по ногам, да маманю жалко. Папанька тоже маманю жалел, а то бы он дал Евлашихе жару. Вот беда-то какая! — И, снова став задумчивым, тихо и грустно продолжал: — Маманю-то жалко. Она как услышит, что я с Евлампьевной не лажу, сразу хворая сделается. Ты скажи бабане, пускай она с ней не связывается. Мы все одно от нее уйдем. И папаня нам приказал: «Уходите. Лучше сухую корку глодать, чем перед ней преклоняться».— Тут Лазурька опять тряхнул головой и весело заявил: — Мы с маманей прокормимся. Мы знаешь чего с пей умеем?

Он потянул меня за рукав и, опасливо озираясь, торопливо зашептал:

—Пойдем, я тебе чего покажу... Евлампьевна теперь к обеду прическу наводит. Не хватится, чай...

У дворницкой он остановился, достал из кармана ключ, отомкнул дверь:

—Проходи живее!

В темных, тесных сенях я остановился, не зная, куда идти.





—Слева дверь-то, слева. Заходи, а я сени запру, чтобы она не влетела.

Нащупав дверную скобку, я потянул ее на себя и перешагнул через низенький порожек.

Небольшая, с крохотным оконцем комнатка была тесно заставлена вещами. Свободными оставались лишь узкий проход между печью, кроватью под цветастым пологом и лавками да небольшое пространство возле стола. Над столом тяжело нависала божница, задернутая густо сосборенной занавеской.

—А где же иконы?

Лазурька махнул рукой на божницу, что-то хотел сказать, но не смог, рассмеялся и нырнул под кровать.

Из-под кровати он выбрался красный, потный. Прижимая к груди картонную коробку, кивал на нее, и глаза у него голубели, словно бирюза.

—Знаешь, чего тут? А на божнице-то, знаешь?—Лазурька швырнул коробку на стол, вскочил на лавку и раздернул занавеску.— В-в-вот, гляди!..

За узенькой резной кромкой божницы и дальше в глубину, до самого угла, рядами стояли белые, рыжие, пегие фигурки лошадей, коров, коз, баранов. Среди них, вскинув узкие головы на гибких шеях, возвышались одногорбые и двугорбые верблюды. Лазурька быстро принялся снимать с божницы коров, лошадей, ставил фигурки на стол, восхищенно восклицая:

—Видал, какие? А сколько! И еще есть. Короб в чулане стоит. Полный до краев.

Лазурька поставил передо мной двух малюсеньких барашков, черного и белого, спрыгнул с лавки, сел и, подперев ладонями щеки, хитровато прищурился:

—Ловко? А? Это маманя налепила.

Неподвижные маленькие лошадки, коровки, козы и баранчики были так похожи на настоящих, что я не мог оторвать от них глаз. А Лазурька подсовывал мне то коня, то верблюда и живо и весело объяснял:

—Этого коняшку она из хлебного мякиша вылепила. И корову со сломанным рогом. А вот комолку — из свечных огарков. Верблюды все глиняные, и внутри у них прутики. Белый баранчик — из замазки, а черный — из сапожного вару. Ловко? А? Станет мамане скучно, она и возьмется лепить. Они скоро у нее получаются. На базаре игрушки куда хуже. Маманя все стыдится их продавать, а уйдем от Евлампьевны, придется. Она будет лепить, а я — разрисовывать.

—Разрисовывать?— удивился я.

А как же ты пегих делать будешь? — воскликнул Лазурька. — Их разрисовывают. В одном блюдце сажу на яйце разведут, в другом — мел и помазком, где надо, мажут.

И ты умеешь? — спрашивал я, думая, что Лазурька похваляется.

У-у!..— рассмеялся он.— Я еще не то умею.— Он пододвинул к себе коробку, снял крышку, покопался в каких-то листочках, вынул один, встряхнул, дунул на него и протянул мне.— Гляди вот. Папанька мой нарисованный.

С пожелтевшего и чуть-чуть помятого листа на меня в упор строго смотрел большеглазый человек. Крупные и, казалось, влажные кудри осыпали его широкий шишковатый лоб.

—А в-вот глянь.— И Лазурька подсунул мне листок с изображением Евлашихи.

Во весь лист было нарисовано ее толстое лицо с двухъярусным подбородком. Скривив рот, она виновато улыбалась, а глаза были злые и цепкие, как крючки.

—Я ее из окошка срисовал,— смеялся Лазурька.— Она с магазинщиком Охромеевым разговаривала. Он номера хотел у нее купить, а она с него много запросила. Они рядились, а я — жик-жик и срисовал. Ловко? А?

Следующий лист из коробки я взял сам.

В белой пустоте на куче соломы сидел всклокоченный, в изодранной одежде босяк. Из лохмотьев, как растрескавшийся деревянный клин, торчало голое плечо. Беспомощно свисали с колен босяка длинные худые руки с кривыми, заостренными пальцами. Он широко и испуганно смотрел куда-то далеко-далеко. Что-то знакомое было в его лице.

—Кто это?

—А Власий. Дьячок Власий. Совсем пропащий пьяница. У меня даже в ушах зашумело от этих слов. Власий! У него

я учился читать по псалтырю и молитвеннику. Он отпевал мою маманьку, хоронил и оплакивал ее вместе со мной. Учился я трудно, без желания, но Власий никогда не обижал меня. Он всегда был выпивши, но добрый и ласковый. Никогда я не видел дьячка таким, каким нарисовал его Лазурька. Он помнился мне в старой, но всегда чистой и аккуратной рясе, скуфье. Почему же он такой оборванный?..

А Лазурька поталкивал меня локтем и, кивая на рисунок, говорил, заикаясь на каждом слове:

—П-п-пристал: срисуй и срисуй. «М-может, говорит, я один только и есть такой дьячок иа свете. Срисуй. У-умру, будешь меня людям показывать». Когда срисовал, он на колени стал и начал плакать и всех попов ругать... Хватит тебе на него глядеть! Тут вон еще сколько нарисовано.