Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 146

Над Волгой душная черная мгла. Желтые огни бакенов, разноцветные—встречных судов появляются в ней тусклыми бродячими искрами, затем будто набухают, разрастаясь, лучатся, летят навстречу и проносятся мимо.

Мы плывем в Балаково: хозяин, Павел Макарыч, я с бабаней и Акимкин отец, Максим Петрович.

Выехать из Саратова было нелегко. Куда бы ни шли пароходы— вверх ли, вниз ли по Волге,—на них грузили солдат, полицейских, нестройные команды мобилизованных, вволакивали тяжелые ящики, огромные бунты колючей проволоки, рогожные кули...

Вольным пассажирам билетов не продавали. К вечеру возле пристани сгрудилось столько народу, что временами казалось — берег не выдержит, прогнется и вместе с людьми уйдет в воду. Изгородь и воротца перед сходнями на пристани давно снесены и раскрошены в щепки. Трое здоровенных городовых то и дело осаживают толпу, напирающую с берега, а четвертый взбирается на перила сходней, охватывает рукой фонарный столб и кричит, синея от натуги:

—Вольныя-а-а, расходися-а! Посадки не будет! Толпа колыхалась, гомонила.

Наблюдать за суетным движением толпы, слушать ее грозный рокот, из которого рвались истошные крики и злобная ругань, было и любопытно и страшно.

Бабаня ни на шаг не отпускала меня от себя:

—Сиди. Народ-то, в расстройстве да гневе с л ел ой. .И не ахнешь, как стопчут.

В дорожной шали она кажется особенно широкой и плотной. Возле нее надежно и страха временами совсем не чувствуется. Беспокоилась бабаня не только обо мне. Стоило Макарычу или Максиму Петровичу отойти на минутку, замешаться среди народа, как она приподнималась и, вглядываясь в толпу, сердито ворчала:

—И чего их носит! У Петровича ж нога больная. Пихнут его, упадет и не поднимется. Сидели бы да хозяина дожидались.

Поздно вечером на пристань прискакал Горкин. С ним приехал чиновник из губернского управления с распоряжением капитану парохода «Цесаревич Алексей» посадить нас вне всякой очереди.

Грузились под оглушающий рев отвальных гудков и с помощью трех матросов долго протискивались со своим нескладным багажом на носовую палубу.

Пароход из края в край был забит народом. Как и на берегу, здесь не смолкали крики и ругань. Особенно неистовствовал рослый чернобородый мужик в серой домотканой свитке. Тиская в кулаке картуз и толкая им себя в грудь, он кричал на матросов, расчищавших для нас место:

—За пятак совесть продали, подлые души!

А ты, должно, за борт хочешь? — угрожающе спросил один из матросов.

А испробуй! — Мужик развернул плечи.— Испробуй, каких я из тебя чурок наколю! «За бо-о-рт»!..— передразнил он матроса.— Да я таких, как ты, штана пеньковая, пятерых на одну руку намотаю!

Э-э-эх, галах жигулевский! — Матрос с пренебрежением плюнул и пошел не оглядываясь.

А ты вошь водяная!—кричал ему вслед мужик.— Наел ряшку, ровно кабан прикаспийский! Напялили бескозырки-то на лбы—и ни стыда ни совести, чтоб вам передохнуть, варнац-ким душам! — Матрос исчез в толпе, а мужик в бессильной ярости рванул на себе свитку и странно изменившимся голосом воскликнул: — Господи, царь небесный! Ты глянь, что делается!.. Жененку мою, Марфу, как собачонку, отпихнули. А этих вот,—он скомканным картузом указывал на хозяина, на меня, на бабаню,— этих с почтением, и багажик приволокли! Я на войну по царскому указу, а вы куда в поддевочки да юхтовые сапожки выщелкнулись?! Ах, боже мой, боже мой!..

Бог, дядя, на пароходах не ездит! — весело крикнул кто-то с верхней палубы.

Ду-урак ты, да еще набитый! — обиженно сказал мужик и, махнув рукой, отвернулся к борту. Минуту постоял, крякая и подергивая плечами, а потом повернулся и испуганно спросил: — Как же они без меня-то? Ребятишки-то? Марфа-то?— Глаза у него расширились, подернулись слезами. Он схватил за локоть Максима Петровича, умоляюще воскликнул:— Мил человек, да присоветуй ты мне...

Максим Петрович взял его руку и, словно согревая ее в своих ладонях, тихо заговорил:

Не надо так, дорогой! Не к тебе одному беда во двор заглянула. Сейчас все в горе и печали, как в поганых одеждах. И сбросить бы, да сил нет. Ждать надо, силу набирать надо.





Да пойми ты, беда-то какая! — воскликнул мужик.— По весне лошадь издохла. Мышки 1 ее задушили. А в кресть-

Мышки — искаженное «мыт»; заразная болезнь лошадей.

янстве без коня — пропадай! Нанялись мы с жененкой в Саратове траншеи под водопровод копать. Заработаем, думалось, на лошаденку. А оно, ишь, война грянула. Как же теперь Марфа с ребятишками-то? Трое их...— Терзая на груди свитку, мужик заметался, а потом схватился за расчалки носового шеста и словно повис на них.

Максим Петрович подошел к нему, они оба облокотились на борт и заговорили вполголоса.

Пароход, вздрагивая и лопоча плицами, уходил в черноту ночи. Огни саратовских пристаней растекались во мгле. С грустью думая о мужике, о его ребятишках, я помогаю бабане устраивать багаж возле бухты причального каната.

—Не здесь ли господин Горкин Дмитрий Федорович? — донесся откуда-то сверху услужливый голос.

Здесь. А что? — недовольно спросил хозяин.

Будьте добры, вас капитан ожидает.

—Вон что! — удивился Горкин и, кивнув на саквояж, сказал Макарычу: — А ну, бери, доверенный, и пойдем.

Они ушли, а бабаня, измученная долгим сидением на берегу среди непрерывного гула толпы, вконец сомлела. Она опустилась на укладку и тут же уснула, припав плечом и головой к узлу.

Максим Петрович закончил разговор с мужиком, подсел ко мне и принялся расспрашивать об Акимке, о тетке Пелагее, о Двориках... Слушая, беспрерывно курил и в точности так же, как Акимка, сыпуче смеялся, восклицал: «Ишь ты! Вон ведь как вы!..» Я рассказал, какой Акимка шустрый, отчаянный и до всего дотошный. А когда стал рассказывать, как они вдвоем с Дашуткой Свислова подожгли, Максим Петрович закашлялся, словно давясь, и покачал меня за колено.

—Помолчи чуточку, Роман. Что-то у меня, брат, сердце колет.— Минуту-другую он трудно прокашливался, тер ладонями щеки, морщился, будто у него болели зубы, а потом взял узел с пожитками, потискал на коленях, сунулся в него лицом и тихо пробормотал: — Подремлю я. Что-то мне голову разломило, угорел, что ли? Да и ты подремли...

Спать мне не хочется. Гляжу в шуршащую черноту ночи, слушаю, как ворчит и булькает вода, упруго напирая на пароход, и беспорядочно думаю обо всем сразу. Максиму Петровичу голову разломило не потому, что он угорел,— не терпится ему увидеть Акимку, тетку Пелагею. Мне его жалко. И мужика тоже жалко. Непонятно, зачем его забирают на войну, если у него трое ребятишек. И зачем война? И где она?.. Говорят, далеко на границе. А что это за граница такая? Приедем в Балаково, спрошу Макарыча про границу... При мысли, что мы утром приплываем в Балаково, меня берет оторопь. Вспоминать прошлое мне не хочется, но оно само встает перед глазами. Вижу себя то на похоронах маманьки, то вдруг передо мной просеменит косоплечая Арефа, то послышится голос Силантия Наумыча...

Сумятицу воспоминаний прервало чье-то осторожное прикосновение к моему плечу. Я поднял глаза. Передо мной присел на корточки мужик в серой свитке.

—Вы далеко ли плывете-то?

Я ответил, что плывем мы в Балаково. А он усмехнулся и опять спросил:

—Раскольники, чай? А?

Впервые услышав слово «раскольники», я удивился и сказал, что не знаю, кто мы.

—Раз в Балаково, то должны быть раскольники,— утверждающе произнес мужик.— Балаково-то, сказывают, они и построили. Понаехали из Польши какой-то и облюбовали место у затона. Ничего село основали, на городской манер жизни. Торговлю там завели, купцов понарожали и, конечно, босяков прорву. Этот,— кивнул он на Максима Петровича,— кем же тебе доводится?

Я не знал, как ответить. Тогда мужик похлопал меня по коленке и ласково сказал:

—Душевный он. Хлебнул, должно, горя по самое не хочу. Ну, а те, что к капитану ушли, кто такие?