Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 135 из 146

Алексея Карповича не отпустили в Балаково и набежав шие утром товарищи-фронтовики.

Ты что же,—кричал один из них Рязанцеву,—выходит, ты только письма горазд писать? Бейтесь за Совет крестьянских депутатов! Не допускайте в него разных там арендаторов-тузов! Ишь революционер какой! Закопался где-то и строчит оттуда советы разные. А сам появился — и до свидания? Нет тебе ходу из Сулака, вот и все!

А как же с конями? — растерянно мигал Рязанцев.— Может, мне их еще возвращать прикажут?

Но шумный фронтовик и тут нашел выход:

—А у нас при Совете три приблудных коня. Телега есть, сбрую разыщу. Чего им налегке-то сорок верст! Доедут.

Через час возле двора уже стояла телега, и впряженный в нее рыжий конь со звездой на лбу весело помахивал белой гривой.

Набив телегу сеном, Алексей Карпович перенес из тарантаса шинель, мешок с харчами, какой-то сверток и, прикрывая все это новой рогожей, спросил:

—Кто же у вас за кучера будет?

Я первым взобрался на телегу и взял вожжи.

—Дорога по столбам идет, не собьетесь,— сказал он, виновато морща лоб.— Прямо не знаю, как я перед Семеном Ильичом отчитаюсь. Однако я вас маленько провожу.— Рязанцев, как стоял без картуза, в валяных туфлях на босу ногу, так и вскочил в телегу. Схватив вожжи, крикнул на Рыжего:— А ну, ходи проворней! —Но не проехали мы и ста саженей, как он ахнул, спрыгнул с повозки и побежал к дому. Оглядываясь, тревожно выкрикивал: — Не гоните! Подождите, я сейчас!

Вернулся запыхавшийся, сунул мне что-то, беспорядочно закрученное в желтую бумагу и перевязанное шпагатом.

—Из головы вон... В самый последний момент Семен Ильич сунул. Приказал тебе отдать,— объяснял он, вновь взбираясь в телегу.

Я надорвал обертку и увидел золоченый обрез книги. Это были «Отверженные».

Алексей Карпович проводил нас за Сулак и, указывая на дорогу, жмущуюся к шеренге телеграфных столбов, сказал:

—Так и езжайте. Столбы прямиком в Балаково врежутся.— Прощаясь, спросил Шилова: — Вроде ты мужик здоровый, грудастый. А чего же это тебя вчера подсекло? Мы с тарантаса как-никак сошли, а ты — брык на бок! Испугался я до смерти.

Шипов виновато усмехнулся и, опуская глаза, объяснил:

—Нервы не выдержали. Тут из Долматовской тюрьмы выскочил, тут и по пожарищу скачка, и страх, что тебя догонят, а со всем этим я больше суток не ел и не спал.

—Вот ведь оно что! Ну ладно.

Рязанцев пошел в Сулак, а мы поехали дальше своим путем.

Дорога тянулась по хребтине увала, и степь скатывалась по его склонам, теряясь в золотистой дымке. Поначалу было любопытно вглядываться в солнечную пестроту степи, в голубеющие гребни далеких увалов, отвечать на скупые вопросы Шилова, кто я, где живу в Балакове, чем занимаюсь. А потом я заскучал. И чем дальше мы ехали, тем тоскливее мне было. Шипов, порасспросив меня, замолчал и, кажется, задремал, склонив на грудь голову. И степь показалась скучной, утерявшей свою нарядную пестроту, а тут еще потянул тонкий леденящий ветер, телеграфные столбы нудно и однообразно загудели. Не заметил, как задремал.

Очнулся от тряски и грохота под колесами. Рыжий, горбясь, брал выстланный булыжником взвоз с плотины речки Балаковки.

Со стороны взвоза Балаково начиналось широкой Завраж-ной улицей. Был поздний вечер, во многих домах уже зажгли огни.

—Куда править? — спросил Шипов.

Повернув в первый переулок, мы выехали на Самарскую.

Вот и наш дом. «Да наш ли? Почему ставни окон закрыты, а ворота настежь?» С ходу я направил Рыжего прямо во двор. Под сараем заметил Ибрагимычевых рысака и пролетку. Соскочил с телеги и в одну секунду очутился в коридоре. В дверях прихожей столкнулся с Григорием Ивановичем.





—Роман!—удивленно воскликнул он. — Никак, ты один явился?

Запыхавшийся, взволнованный, я никак не соображу, что ответить.

В эту минуту из горницы выглянул Ибрагимыч.

—Зачем такой шум делал? — строго шепотом спросил он, а заметив меня, ахнул, схватился за тюбетейку.— Приехал? Ой, якшй, больно якшй!—Он гладил меня по плечу и прятал глаза за припухшими веками.

Григорий Иванович задумчиво покусывал губу. Я почувствовал, что в доме что-то случилось. Какая-то беда. Тяжелая и непоправимая.

С трудом перешагнул через порог в горницу. Здесь у стола стояла Наташа и примеривалась налить из бутылочки в стакан какую-то темную густую жидкость. Откинув голову, она будто застыла в этом движении, и только тяжелые длинные косы, отслоняясь от спины, легонько раскачивались. Вздрогнув, оглянулась, прислонила бутылочку к груди.

—Как я испугалась! —тихо сказала она, опускаясь на табуретку.

В эту минуту из спальни послышался ослабевший, но такой родной и такой привычный голос бабани:

Лежа-то я в неделю на нет сойду. И так пятые сутки колодой валяюсь.

Нет уж, полежите, Марья Ивановна. Это не просьба, а мой докторский приказ. У вас сердце, как у загнанной. Не послушаетесь, сами на себя пеняйте. Вот вам весь мой сказ.

Из спальни с желтым саквояжиком в руке вышел молодой, широкоглазый, с высокой розовой лысиной, человек. Снимая белый халат, он обратился к Наташе:

—Лекарства те же. И все так же. С постели не позволяйте и ног спускать. Две недели отлежит, тогда подумаем.

Я понял, что это доктор, незнакомый, не балаковский. И, стараясь, чтобы он не заметил, скользнул в спальню.

Бабаня лежала на огромном пуховике. «Не наша подушка»,— отметил я про себя. И странно, непривычно, до смущения удивился. Над кроватью в изголовье на полочке горел ночник с синим абажурчиком. «Тоже не наш». Бабаня медленными движениями подбирала со лба и щек жиденькие, совершенно белые прядки. Я стоял возле постели и не мог отвести глаз от бабани. Лицо у нее было большое, раздувшееся, а веки так набухли чернотой, что совсем закрыли глаза. Но вот они дрогнули, бабаня тихо повернула голову на подушке и с тихой укоризной произнесла:

—Чего это ты так-то дышишь? Ну-ка, подойди поближе.

Я бросился к ней, прижался лбом к ее рукам. Не раз я испытывал чувство страха, испуга, но сознание безнадежности и бессилия что-нибудь сделать сейчас пришло ко мне впервые. Я только прижимался к рукам бабани, дышал на них. А она, как всегда, спокойно, с суровой ворчливостью спрашивала:

—Чего это ты вроде загорюнился? Ничего, так это мне, с пустяка попритчилось. Ежели бы Григорий с Натальей да Ибрагимычем шуму не наделали, все бы и обошлось. Нет ведь, доктора привезли. Ты откуда же тут взялся?

Я торопливо объяснил, откуда и с кем приехал. Она перебила меня:

—Дед-то здравый?

Выслушав все, что я мог рассказать о дедушке, о Поярковых, о дяде Сене, она сказала:

—А я ишь чего умудрилась, захворала,— и, усмехнувшись, добавила: — Через свою глупую милость бревном легла. За жизнь свою ни разу подлого человека за душевного не посчитала, а тут будто глухая тьма меня накрыла...

Я не понимал, какая такая тьма накрыла бабаню. А она, вздохнув, тихо, словно в глубоком раздумье, заговорила:

—И все-то хорошо шло. Проводила тебя с дедом, ждать приготовилась. Скучно, а не скучаю. Все округ меня люди, да веселые, да шустрые. Макарыч приехал. С Григорием-то Чапаевым да с Александром Григорьичем комитет народный сместили, доктора Зискинда высокого звания лишили и какой-то Совет выбрали. Все Балаково из края в край всполохнулось. Я радуюсь. А тут Наташа... Уж такая девушка хорошая да ласковая! Умчал Махмут Макарыча с Григорием Иванычем в Осиновку. Вышли мы с ней вечерком к воротам, сидим на скамеечке, а люди-то снуют туда-сюда. На маминском заводе в тот день какой-то союз металлистов объявился, и Балаково, как котел, закипело. Совсем уж затемнело. Глядь, к нам Евлашиха подплывает. Подсела на лавочку, и уж такая-то ласковая да умильная, вроде и не она. Прощения просить принялась. Ишь, ненароком она такая дурная была, всех обижала, за людей не считала, высоко себя несла. Да с теми словами и вынимает из корзинки курицу. Уж такая-то пеструшечка нарядная, с мохнатым хохолком! Вынула да мне с низким поклоном, да поздравлением с новосельем. Беру я, дурища старая, курочку, думаю: ладно, отдарю. У ней тоже новоселье. Послала Наташу из укладки рушник достать. Девушкой я еще его вышивала. Хлопнула им ей в колени и счастья на новом жительстве пожелала... Прошло время, она опять ко мне жалует. Сидим это с ней, разговор ведем. Она-то уж расхвасталась, удержу нет. Всю, говорит, жизнь я как в котле кипела, капитал стремилась нажить, а теперь уж до того мне вольготно! И сплю спокойно, и ни колготы, ни ругани... Спрашивает, где Наумыч, ты, Макарыч. Ну, рассказываю. Чего скрывать-то? А Макарыч утром из Осиновки. А вечером из какого-то Николаевска за ним прискакали... А тут она враз через стол-то как перегнется и шепчет: «Ивановна, дорогая, упроси ты, Христа ради, чтобы нажитки мои у Горкина отняли. Все твои родные и близкие в большевиках. Макарыч-то, по слухам, от них самый главный. И все наши балаковские округ тебя завсегда. И Чапаев с Александром Григорьичем. Упроси, Христом богом молю!» Да лбом об стол как бухнется. Скажи, Ромаша, будто я в ту пору шла да враз и провалилась в бездонную ямину. Опамятовалась — уж на кровати лежу, а возле меня Наташа с Григорием Иванычем хлопочут. Подняться бы — не умею. В груди такое колотье, хоть криком кричи, и вроде вся я расшибленная. Ибрагимыч за Зискиндом кинулся, а тот сам в хворости от расстройства. Говорю им: не хлопочите, вылежусь без докторов. Так нет же! В Вольск поплыли, привезли доктора. Лечит.% Только уж больно строг. Лежи, говорит, полных две недели и стращает: «Встанешь — грохнешься, и смерть тебе».— Она усмехнулась: — Да я ежели умирать соберусь, за неделю всем скажу. А теперь-то ты около меня, и никакие лекарства мне не нужны. Завтра, гляди-ка, и встану.