Страница 8 из 23
– Звезды знают о нас то, чего не знаем о себе мы сами, и, если научиться читать сигналы, которые они посылают, жизнь на Земле станет честнее и справедливей.
Наутро Павлик пришел к воротам и сказал, что хочет отыграться. Он носился по переулку как блуждающая комета, надсадно дышал, хрипел, словно паровоз, но в конце концов засадил мяч в задницу своему мучителю.
– Не было, – сказал Юрка нагло.
– Было, было, было! – заорал Петька.
Юрка неуверенно, просяще посмотрел на нас.
– Было, – не могли не зафиксировать мы факт Петиной первой победы.
Но маленький Юра оказался злопамятен и свое унижение Светке не простил. В очередной раз, когда к ней приехал ухажер на «москвиче» и Петю отослали на прогулку, Юрка приперся позднее обычного.
– А мать-то твоя! – сказал он при всех пацанах и насмешливо посмотрел на Петьку. – Как там стонет, как орет под своим хахалем!
Мы были в том возрасте, когда не вполне понимали, что он имеет в виду, хотя, очевидно, это было что-то гадкое. Петя побледнел, а я – сам не знаю, что на меня нашло, может, тайная детская влюбленность в Светку, – бросился с кулаками на Юрку и, воспользовавшись его растерянностью, поставил ему под глазом фингал. Разумеется, он тотчас же пришел в себя и безжалостно меня отколошматил, можно сказать, взял реванш за свое унижение, но это была, отец Иржи, одна из немногих достойных минут в моей жизни, которой я когда-нибудь попытаюсь оправдаться и доказать, что все-таки не зря был выпущен в этот мир. А кроме того, полагаю, именно здесь кроется причина Петькиного доброго ко мне отношения в последующие времена.
Несколько дней спустя над Купавной разыгралась такая страшная гроза, что если бы я знал тогда про апокалипсис, то решил бы, что он настал. Гроза пришла с юго-запада, когда мы были на озере, свалилась брюхатой аспидной тучей, и мы едва успели выскочить из воды и схватить велосипеды. Прятаться было негде, мы мчались наперегонки с ветром и дождем, и, когда проезжали мимо черной водокачки на пересечении Бисеровского шоссе и одной из садовых улиц возле товарищества слепых, золотая кривая молния ударила в саму водокачку. Я видел, как она вклеилась в черное железо и металл превратился в дрожащую, похожую на ртуть жидкость. Меня пронзило током, ударило электричеством от старенького велосипеда, от воздуха, воды, я потерял на мгновение сознание, а потом закрутил изо всех сил педали, забыв о том, что делать, если тебя застигнет гроза. И я помню своей поднявшейся над землею душой, как всю дорогу, не соблюдая никакой очередности, разноцветные молнии лупили в высокие деревья, в зеркало воды, громоотводы, антенны, крыши, машины, в две разрушенные церкви, в старенький паровоз, так что тьма не наступала ни на секунду.
Когда мы подъезжали к нашим участкам, гроза уже уходила, но еще издалека был виден дым. Горела одна из дач, и я уже догадался чья. Я далек от мысли, что силы небесные покарали маленького Юру, я человек трезвый, рассудочный, мистику не люблю и полагаю, что это было просто совпадение плюс редкая для наших домов железная крыша. Однако дачу его родители восстанавливать не стали, и пепелище много лет зияло посреди бедных опрятных домиков, а потом заросло крапивой и на фундаменте грелись змеи.
Вскоре после этого наша компания распалась. Светка продала фазенду и купила кооперативную квартиру в Зеленограде, и я на много лет потерял обоих пацанов из виду. Не могу сказать, чтобы сильно по ним скучал. Если и скучал по чему-либо, так это по диафильмам.
Гора печали
Вот уже неделю я живу в батюшкином доме. Помогаю хозяину по мере сил в храме или в саду, хотя никакой особенной помощи там не требуется, но, как человек деликатный, он, видимо, не хочет, чтобы я чувствовал себя нахлебником.
По воскресеньям в церкви собирается народ, не очень много, однако человек двадцать приходит. Приезжают из соседних деревень и даже из Польши. Жена священника, две их дочери и сын поют в хоре, предлагали петь и мне, но я никогда не остаюсь на службу. Ухожу гулять вдоль ручья. Матушке это, похоже, очень не нравится, и она считает меня сектантом. Я ее боюсь и правильно делаю. Она производит впечатление весьма властной женщины, и мне кажется, все в доме держится на ней. Она отвозит детей в школу, ездит каждый день на работу в курортную больничку на горе, воюет с призраком судьи, а батюшка служит. Не для людей – для Бога, потому что в будние дни в храме никого нет, а он все равно служит.
Мне это трудно понять. Мое сознание не до такой степени вертикально устроено, а вот поп наверняка что-то чувствует – другого объяснения у меня нет. Надо быть очень стукнутым, чтобы бросить работу, квартиру в городе и переехать в горную деревушку вместе с женой и тремя капризными детьми в дом с привидением, да еще каждый день испытывать женское скрытое и явное недовольство и желание к чему-нибудь прицепиться. Например, ко мне. Я это физически ощущаю и уверен, что матушка ругает мужа из-за меня, твердит, что у них будут неприятности, говорит, что у них дети и нельзя быть таким доверчивым и беспечным. На каком основании они должны мне доверять?
– С русскими надо быть осторожным. Может быть, этот бездельник – путинский шпион и пробрался сюда с заданием нас отравить? Отравили же в Англии отца с дочерью! – вопит Анна на весь дом, и я хорошо слышу ее торопливые нервные слова, которые мне даже не надо переводить. Славянские языки так устроены, что, когда ты в общих чертах представляешь, что именно хочет сказать другой человек, ты его понимаешь.
Но Анне, кажется, на это наплевать. А может быть, она даже хочет, чтобы я все слышал.
– Знаешь ли ты, отче, что написали недавно на двери гостиницы в Остраве?
– Что, любовь моя?
– Русские здесь не обслуживаются!
Но батюшка только улыбается в ответ. Он немножко блаженный, и ее это раздражает, однако конфликтовать с ним всерьез она опасается: видимо, у ее власти есть пределы и она чувствует черту, которую нельзя переступить.
Мы не говорим с отцом Иржи о моем будущем, я не знаю, как велико его милосердие и сколько продлится мое пребывание в этом доме. Я вручил ему свою судьбу вместе с новеньким заграничным паспортом и истекшей визой и в ответ занимаюсь тем, что подметаю и без того чистый храм и жду, пока вырастет газон, чтобы его постричь. Как работник Балда, с той только разницей, что во мне нет балдовской расторопности, а в нем поповской жадности, и потому ничего, кроме крова и харчей, мне здесь не полагается. Всё справедливо. Именно так, как я хотел в том смешном старинном кабачке, где у каждого постоянного посетителя есть личный стул с вырезанной физиономией на спинке. Так было заведено при прежних хозяевах, а потом после войны позабыто, но хитроумный эллин традицию возобновил, чтобы бороться с конкуренцией, – кому не радостно посидеть на именном стуле, на котором, кроме тебя, никто сидеть не будет?
Я хожу иногда на другой конец деревни и разговариваю с греком. Он мне чем-то симпатичен. Мы с ним тут единственные иностранцы. Конечно, я гораздо в большей степени, чем он. Но все равно. Он как будто бы чех и не чех. Ребенком его привезли в эту страну, и он прожил здесь всю жизнь. Рассказывает поразительные вещи про то, как их вывозили из Греции. Там шла тогда гражданская война, и детям греческих коммунистов разрешили уехать. Ему было четыре с половиной года, его братику два. Их везли трое суток в закрытых машинах по балканским дорогам, почти не останавливаясь. Братик дороги не вынес. Умер. Мне это кажется странным. Они же должны были ехать – я мысленно представил – через соцстраны: Албанию, Югославию, Венгрию. Почему нельзя было задержаться, оказать детям помощь, накормить, позвать врача?
– Тито поссорился со Сталиным.
– А дети-то при чем?
– Дети всегда при чем.
Грек наливает пиво и протягивает мне кружку. Затем, поразмыслив, кладет тарелку гуляша.
– Нас распределяли по разным странам. Мне еще повезло. В Венгрии греческих детей заставляли работать с утра до вечера на полях подсолнечника, как рабов. Но зато мы всегда держались вместе. И попробовали бы хоть одного обидеть – всей шоблой наваляли бы, – говорит он с угрозой и проводит руками по лицу, как будто умывая его.