Страница 2 из 11
Федя часто-часто закивал головой, сбегал на пост, снял со шлагбаума фуражку, надел ее на место, вернулся и попросил предъявить.
— Отвали, Федюня, — миролюбиво ответил Уваров. — А то исключим из комсомола.
— Контрабанды не везете? — моргая, спросил Федюня.
— Ну, Федя… — выдохнул Никодим Петрович.
Машина тронулась, и военные, вздрогнув, прокричали троекратное «ура».
Неподалеку от Калуги Никодим Петрович вздохнул.
— Что такое? — участливо поинтересовался Уваров.
— Федюню жалко. Душевный парень, но пропадет без присмотра.
У кольцевой Никодим Петрович заговорил снова:
— А эта… ну, башня-то твоя… ничего.
— Башня что надо, — отозвался Уваров, жалея о пропущенной корриде.
Прошло еще несколько минут.
— Но Останкинская повыше будет, — отметил таксист.
— Повыше, — согласился Уваров.
Литературный процесс
В литературе я, слава богу, не новичок.
Я ставлю будильник на семь утра; я принимаю контрастный душ и выхожу на кухню. Чайник уже плюется кипятком — два кусочка сахара на чашечку кофе, и можно приступать.
Я пишу повесть. Я стараюсь растянуть это счастье на побольше — полгода, а лучше год.
Поставив точку, я перепечатаю рукопись и дам ей отлежаться недельку-другую. Затем превращу чистовик в черновик, перепечатаю и превращу в черновик снова.
Перебелив рукопись в пятый раз, я подойду к зеркалу, загляну в лицо стоящему там человеку и сострою ему рожу. «Ну что, доволен?» — спрошу я его. Он не ответит. «Дур-рак ты, братец», — скажу я тогда и примусь за рецензирование.
Первым делом, пробежавшись по страницам, я понаставлю на полях всяческих закорючек тупым карандашом. Потом размашисто подчеркну самые удачные, с моей точки зрения, места и нарисую против них возмущенные вопросительные знаки — по одному и целыми стаями. Когда карандаш затупится совсем, я пройдусь по рукописи с парой фломастеров и загажу ее уже окончательно. Свершив сей подвиг, я поставлю наверху жирный минус и на этом прекращу работу над текстом навсегда.
Отложив рукопись в сторонку, я вставлю в машинку чистый лист и в первых же строках сообщу сам себе:
что повесть моя — вовсе не повесть, а так, ни рыба ни мясо;
что надо больше работать над композицией, а лучше не писать вообще;
что главный герой вызывает недоумение, а остальные — отвращение;
что нужно четче проявить авторскую позицию и увидеть свет в конце тоннеля, и пока я его не увижу, не стоит беспокоить редакцию своим пессимизмом.
«Рецензент Имяречкин», — отстучу я внизу и поставлю напротив фамилии размашистую каляку-маляку. Аналогичным образом, не выходя из-за стола, я засобачу еще десяток «отлупов» — слава Богу, не первый год в литературе. Я отстучу их, не останавливаясь, один за другим: холодно-доброжелательный отзыв из журнала «Ближний свет» (рецензент очень симпатизирует автору, но официально заверяет, что автор не Толстой) и полное огнедышащей страсти письмецо из «Российского почвенника» (рецензент убивал бы таких, как я и мои герои, вместе с членами семей); я сам снабжу себя и комсомольским приветом из молодежного органа (рецензент желает мне и моему нераскрывшемуся дарованию всего доброго), и дельным советом из «Оазиса пустыни» (рецензент готов смириться с отдельными огрехами повести, если действие будет перенесено по месту издания журнала, а главный герой станет хлопкоробом и сменит фамилию Гинзбург на Убайдуллаев).
После обеда, пососав валидол, я прикончу повесть еще пятью-шестью ударами, а напоследок, хохмы ради, порекомендую издательству имени первопечатника Федорова как можно быстрее — скажем, в первой половине третьего тысячелетия — поставить ее в план рубрики «Голоса молодых».
Закончив последнюю эпистолу, я аккуратно заверну в нее повесть, поставлю дату и все это закину на шкаф — туда, где давно лежит все написанное мною.
Ночью я, как всегда, буду плакать и метаться, а на следующий день напьюсь, как свинья, но по мне лучше это, чем бегать бобиком по редакциям, всем улыбаться, чего-то ждать, трижды в день совать нос в почтовый ящик и всю жизнь кушать эту бочку дерьма чайной ложечкой.
Через недельку-другую я буду как огурчик и снова смогу писать.
У меня на шкафу еще полно места.
Новые времена
В понедельник с утра Пасечкин решил отдать власть народу. Народ в понедельник оказался хмур и недоверчив, Пасечкину не поверил.
— И что, так прямо всю власть? — переспросил с детства любивший точность бухгалтер Зайгезундер.
— Всю, — радостно подтвердил Пасечкин.
— Ты чего, Олег Петрович? — тихо поинтересовался сидевший тут же, в президиуме, инспектор по кадрам. — Правда, что ль?
— Ага, — сказал Пасечкин, улыбаясь народу.
— Во дает мужик, — выдохнул народ.
— Значит, свобода? — выкрикнул из десятого ряда разнорабочий Фомич.
— Она, — подтвердил Пасечкин.
— С когда? — спросил Фомич.
— С сейчас, — ответил Пасечкин.
— Эх, — крикнул вдруг Фомич и через ползала плюнул точно в бухгалтера Зайгезундера. Зайгезундер, хотя и с детства любил точность, к плевку отнесся отрицательно и попросил президиум, чтобы они там поскорее установили правовое государство. Из президиума ответили, что правовое государство — это они сейчас, ну максимум со среды.
— Подождите, — опомнился вдруг инженер по фамилии Хорьков и, сглотнув, поднялся среди зала. — Это что же, мы теперь сами и будем выбирать?
— Ну, — сказал Пасечкин.
— Кого захотим? — не поверил инженер.
— Кого захотите, — подтвердил Пасечкин. — Кого из нас захотите, того и будете выбирать.
— Ясно, — сказал инженер.
— Еще есть вопросы? — доброжелательно поинтересовался Пасечкин.
— Есть, — доброжелательно ответил инженер. — А что, и буфет теперь будет общий?
Президиум перестал создавать правовое государство и уставился на Хорькова.
— Вы не поняли, товарищ, — мягко сказал Пасечкин, когда вместе с президиумом вышел из столбняка. — Это власть будет общая, а буфет — раздельный.
— Нет, подождите, — сказал любознательный инженер. — А если мы не захотим раздельный? Как тогда? Объясните…
— Я сейчас, — сказал, уходя, инспектор по кадрам. — Мне тут нужно…
Пасечкин поморщился.
— Несолидно как-то получается, — ответил он. — Вам, сукиным детям, власть отдают, а вы — «буфет»…
— Ну хорошо, — сказал любознательный Хорьков, осторожно косясь в сторону разнорабочего Фомича, который с криками «Эх, свобода!»— продолжал плевать на бухгалтера Зайгезундера. — А вот у нас на втором этаже комната большая, там под портретами сидит человек и всем говорит, что он ядро и руководящая роль — можно его убрать куда-нибудь, а то надоел?
— Человека трогать не будем, — веско ответил Пасечкин. — Это исторически сложилось. Без человека вы пойдете не в ту сторону, собьетесь с пути, заблудитесь и пропадете все к чертовой матери. На него при вашей-то власти только вся и надежда.
Выходивший по нужде инспектор по кадрам вернулся и сел на место. Нуждался он, как выяснилось, в личном деле Хорькова, которое и принялся читать, плотоядно шевеля ушами.
— Ну хорошо, — сказал Хорьков.
— Регламент, — напомнили из президиума.
— Я секундочку, — сказал Хорьков. — Я только узнать насчет свободы слова.
— Свободы слова у нас будет много, — ответил Пасечкин. — Но чтобы без мордобоя и опрыскивания ядохимикатами, надо попросить слова за полгода, а потом хорошенько подумать и не прийти.
Тут разнорабочий Фомич не рассчитал силы плевка и вместо намеченного Зайгезундера попал в президиум. Там немедленно было создано правовое государство, и Фомича повели. Оплеванный ранее бухгалтер очень удивился и обратил внимание присутствовавших, что вот сейчас в него как раз не попали. Бухгалтера повели, чтобы Фомич не скучал.
— Ну хорошо, — сказал любознательный Хорьков, когда правовое государство немножко успокоилось. — А вот если кто захочет совсем отдельно…