Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 24



Меня всегда волнует встреча с людьми, языка которых я не знаю, чьи привычки и обычаи мне неизвестны. Однако проходит совсем мало времени, и я вновь убеждаюсь, что где бы я ни был, за триста или тысяча триста километров от районного центра, я всюду встречаю людей удивительной судьбы, больших чувств и сердечной доброты. Я всегда буду благодарен людям, которых уже встретил и которых еще встречу!

Наши поездки длятся четыре, пять месяцев, полгода. За четыре года мы почти всех кетов узнали по имени. Мы многое поняли, и это дает право утверждать, что нам, «верховским», не все известно о своей земле и населяющих ее людях.

Из всех встреч на Туруханском Севере на всю жизнь, наверное, запомнится встреча с Дагаем. Мы часто говорили с ним. За сорок лет многое случилось в его жизни. Когда меня расспрашивают о Туруханском районе, я мысленно возвращаюсь к рассказам Дагая.

У него счастливая особенность с уважением и охотой умело объяснить увиденный нами предмет, растолковать непонятный еще обычай или чуть приметный лесной ориентир.

Чем чаще и дольше мы говорили, тем неожиданней для нас была настороженность, уклончивость Дагая в разговорах о шаманах. По какой-то причине он не говорил о том, чего не мог не знать.

Есть у этнографов чудесное правило — не хочет о чем-то говорить человек, не теряй в нем друга, не лезь в душу с «опросной анкетой». Мы не лезли. Стариков было много — они тоже могли рассказать о сложной, чуть-чуть таинственной и дремучей стороне прошлой жизни кетов. Они могли нам рассказать… А могли и не рассказать…

Во всяком случае, я бы не нарушил наше правило, но Дагай заговорил сам.

Это случилось через несколько недель после того, как мы прибыли на угодья кетекого колхоза, в котором работал Дагай. На высоком берегу небольшой реки в брезентовой палатке Дагая кроме нас был еще один гость — председатель колхоза Прокоп Гавриленко, кряжистый, как говорят кондовый, мужик, потомок давным-давно переселившихся сюда казаков.

Было очень жарко, и Дагаю приходилось каждые два часа смотреть сети. Иначе рыба, попавшая в них, могла заснуть.

Хозяин в очередной раз ушел на реку. Гавриленко за палаткой колол дрова, мы же настраивали магнитофон.

— Посмотрите на Дагая, — позвал Гавриленко, и я выглянул наружу.

На толстой березе у края противоположного берега сидел небольшой медведь. Дагай, зажав топор в руке, лез по веткам к зверю. Я схватил ружье и подбежал к Гавриленко. Он только усмехнулся:

— Дагай — бывалый человек. Справится.

Вскоре подъехал Дагай. Гавриленко подал руку, помогая ему подняться на берег, и громко сказал:

— Опять тебе твой сенебат-шаман помог…

Резко выдернув руку, зло сжав губы, Дагай надвинулся на председателя.

— Дружбу порвать хочешь, шаманов поминаешь. Уходи.

Гавриленко растерялся. Случилось что-то неладное, и я вмешался:

— Не обижайтесь, Дагай, он просто так…

— Что ты, парень, знаешь? Он-то знает. Не просто говорит, он знает и говорит. Меня говорить заставляет. Мне вспоминать надо, нехорошее вспоминать.

Дагай бросил мокрую одежду на шест у костра и переоделся.

Гавриленко угрюмо поправлял чайник на огне. Я внимательно следил за лицом Дагая. Злость пропала. Еле заметно легла тень грусти. Он задумался, медленно расчесал мокрые волосы и совершенно спокойно произнес:

— Прокоп все знает, может идти. Его люди ждут. А хочет сидеть, пусть сидит, его дело. Я вам, Верховским, расскажу.

И Дагай заговорил о своем народе, о самом себе…

РАССКАЗ ДАГАЯ

Мать осторожно положила березовые поленья на угли, сунула меж ними бересту и, низко наклонившись, стала дуть. Береста скорчилась, почернела и вспыхнула. Скоро огонь охватил дрова, и чум наполнился густым черным едким дымом. Костер начал разгораться. Дым медленно полез вверх, в отверстие между шестами.

Я отер слезившиеся глаза и вновь принялся вытачивать палочки для рожней[1].

Солнце вставало на утренней стороне и ярко отражалось в мелких зернах снега в тайге, на озере и здесь, на стойбище.



Приближался первый весенний месяц — месяц, когда просыпается бурундук. Стоит выйти утром и засвистеть, как из тайги по насту выскочит бурундук. Узкой мордочкой поведет он вокруг, убедится, что его обманули, и опять спрячется.

В «месяц бурундука» выходит из берлоги медведь. Его мы никогда не называем так. Он ведь сродни человеку. Мы зовем его дедушка или старик, а медведицу — бабушка или старуха. Дедушка любит ловить бурундуков. Сядет на задние лапы, прижмет передние к носу и начинает свистеть. Говорят, глупые бурундуки собираются на свист и сами лезут к нему. Тут он их и хватает. Правда ли это — не знаю…

В месяц, когда появляется бурундук, мужики возвращаются с большой зимней охоты.

Я пришел раньше, так просил отец.

В это утро мы еще никого не ждали. На стойбище в пять чумов из всех охотников дома был только один я.

Мать откинула дверь и вышла с котлом за снегом. Дым от костра потянуло в дверь. Залетевший ветер дунул на костер, и он загорелся ярче.

Огонь, слегка потрескивавший в дровах, вдруг отчетливо прошумел: «Чвырк, чвырк!»

Я задержал нож и прислушался. Мать остановилась в дверях. Огонь опять: «Чвырк, чвырк».

Да так громко, что мать, которая плохо слышала, улыбнулась:

— Огонь к радости говорит. Люди сегодня будут.

Я тоже так подумал и подождал, не будет ли снова говорить огонь, но он просто трещал в дровах, как обычно. Огонь говорит ночью — это плохо, утром он говорит к радости.

Мне понадобилось точило. Я встал и вышел из чума к оленной санке с ящиком.

Здесь лежали наши вещи, которые мы возили с собой, когда аргишили — отправлялись на оленях в путь. Здесь они хранились, покрытые шкурой сохатого, всю весну и лето, если не убирали что-нибудь в лабаз — маленькую избушку на столбах, стоящую на нашей дороге в тайге.

Я рылся в ящике. В небе медленно кружил орел. Он прилетал с первым теплом. Своим криком «ух, уух!» он, как и огонь, обещал новости. Если он кричал над дорогой, откуда могли прийти люди, то это означало, что они уже идут. Если он кричал там, где не было людской тропы, — могло случиться несчастье.

Сейчас я хотел, чтобы орел крикнул, пролетая над нашей тропой. Орел летел над тропой, которой возвращались из тайги я и мой отец, и молчал.

Орел крикнул, когда я закрывал дверь чума. Я громко сказал матери:

— Ставь чайник, скоро отец придет — орел знак подал.

Мать захлопотала, а я сел зачищать еще два рожня. Я ждал отца.

В чум зашли соседи и молча уселись у входа. Так было почти всегда. Зайдут, посидят и, ничего не сказав, уйдут.

Но сейчас вошли только женщины. У меня не было к ним разговора.

Мать поправила чайник, насаженный на деревянный крюк, и быстро сказала:

— Гостей бы встречали — мужики сегодня придут.

Солнце еще не успело выйти к полудню, как собаки с громким лаем побежали под угор по оленьей тропе к озеру.

К стойбищу приближался аргиш. Так мы называем несколько оленьих упряжек, идущих след в след. Я насчитал четыре санки, потом еще три, но отца не видел. Его олени, запряженные в грузовые нарты, были, но самого отца не видно.

Я не беспокоился. Отец, вероятно, задержался в пути — его белый олень[2] шел вместе с аргишом. Это уже было хорошо.

Упряжка за упряжкой подходили к чумам. Ездоки сняли сокуи [3]. Пока женщины разгружали санки, они распрягли оленей.

Младший брат отца Чуй заглянул в наш чум.

— Твой отец скоро будет. Он следом едет.

У нас не принято спрашивать, много ли добыто зверя, как прошла охота. Я и не спрашивал об этом Чуя.