Страница 8 из 34
– Позволь мне нести свою часть, – прошу я.
– По правде говоря, мне легче нести одному, – отвечает он.
Мне только того и нужно. Но римлян это не устраивает. Честный Симон пытается с ними объясниться:
– Крест‑то не тяжелый вовсе. Мне куда больше осужденный мешает.
– Осужденный должен сам нести груз! – орет кто‑то из солдат.
– Не понимаю. Вы хотите, чтобы я ему помогал, или нет?
– Надоел, убирайся к черту!
Симон смотрит на меня смущенно, словно оплошал. Я улыбаюсь ему. Это было слишком прекрасно, чтобы быть правдой.
– Спасибо, – говорю я.
– Тебе спасибо, – загадочно отвечает он.
Вид у него был удрученный.
Мне некогда с ним прощаться. Я должен идти дальше, тащить этот мертвый груз. И обнаруживаю нечто неожиданное: крест уже не такой тяжелый. Все равно ужасный, но эпизод с Симоном изменил расклад. Как будто друг унес с собой самую бесчеловечную часть моей ноши.
К этому чуду – а это именно чудо – я непричастен. Попробуйте найдите мне в Писании более невероятное волшебство. Зря будете стараться.
Жара чудовищная. Брови не справляются, пот со лба стекает в глаза, теперь я не вижу, куда иду. Римляне подгоняют меня ударами кнута, это и жестоко, и бесполезно. Не знал, что можно так потеть. Откуда во мне столько воды и столько соли?
Избавление приносит платок: кусок материи, она кажется мне упоительно мягкой, она касается моего лица шелковистой лаской. Кто способен на такой жест? Кто‑то столь же добрый, как Симон из Кирены, но этот верзила не сумел бы с такой нежностью промокнуть мне лицо.
Я не хотел, чтобы это кончалось, и в то же время хотел увидеть своего благодетеля. Платок убирают – передо мной самая красивая женщина на свете. Похоже, она растрогана не меньше меня.
Мгновение останавливается, время исчезает, я больше не знаю, кто я и что тут делаю, мне все равно, на меня смотрят огромные чистые глаза, у меня больше нет ни прошлого, ни будущего, мир совершенен, пусть все так и остается, мы оба в неизреченном и неотвратимом. Вот что такое любовь с первого взгляда, сейчас случится что‑то громадное, нашему желанию недостает виртуозной музыки, но на сей раз она наконец зазвучит.
– Меня зовут Вероника, – произносит она.
Каким красивым может быть голос незнакомки, с ума сойти.
Удары кнута возвращают меня к реальности. Крест давит на меня снова, я тащусь вперед, ад начинается сначала.
Неважно – с тех пор как меня ведут на казнь, судьба ополчилась на меня, мне на голову валится все сразу, и лучшее, и худшее, я встретил дружбу, я встретил любовь. Вероника. Кто она такая? В моих ушах еще звучит музыка ее голоса, оказывается, мелодия может сделать мир легче, а полное свежести лицо – дать силы нести орудие собственной пытки.
На этой планете есть Симон Киринеянин и Вероника. Две беспримерно высоких доблести.
Я возвращаюсь в свое время. Я борюсь. Какие силы не дадут мне рухнуть снова? Какая‑то часть мозга вычисляет момент падения. Глаза видят место, где это случится. Я торгуюсь сам с собой: “Еще только один шаг… Еще только полшага…”
Падение – иллюзия отдыха. Но я все равно наслаждаюсь, падая во второй раз. Как приятно все бросить и подчиниться закону тяготения! На меня тут же градом сыплются удары кнута, сладостное ощущение длится лишь секунду, но в моем положении каждая секунда важна.
Мне кажется, что я несу, волоку этот крест много часов. Это наверняка не так. Прежняя жизнь вспоминается с трудом. За время крестного пути меня восхитил мужчина, потом женщина. Еще я снова увидел мать. Про меня часто говорили, что я больше люблю женщин. В моих глазах любить один пол больше другого – признак презрения.
Девы Иерусалимские, плача, толпятся вокруг меня. Я пытаюсь убедить их осушить слезы:
– Ну-ну, все плохое пройдет, все будет хорошо.
Не верю ни единому своему слову. Хорошо не будет, будет только хуже. Просто их рыдания не дают мне дышать. Как помочь человеку? Уж точно не плачем. Симон помог мне, Вероника помогла мне. Ни тот ни другая не плакали. Они отнюдь не расплывались в улыбке, они совершали конкретные действия.
Нет, я не предпочитаю женщин. По-моему, они меня опекают. Думаю, объясняется это лишь тем, что держусь я с ними ласково, а это не в обычае у здешних мужчин.
Нужно ли уточнять, что и мужчин я не предпочитаю? От некоторых глаголов, вроде “предпочесть” и “заменить”, я бегу без оглядки – нельзя даже представить, насколько эти глаголы друг друга стоят. Я видел, как люди бьются за то, чтобы их предпочли, не понимая, что это делает их заменимыми.
Когда‑то в будущем станут утверждать, что незаменимых нет. Это прямая противоположность моему слову. Любовь, снедающая меня, гласит, что незаменим каждый. Ужасно знать заранее, что моя казнь ничего не изменит.
Это не совсем правда. Несколько человек найдется, они поймут. Не исключаю, что для этого им не нужна моя жертва. Этого я не узнаю никогда. Лучше не травить себя, не то мой удел станет еще страшнее.
Странные приходят мысли, когда волочешь крест. Называть это мыслями – преувеличение, это какие‑то обрывки, вспышки. Моя ноша чересчур тяжела для меня. Никогда я не чувствовал себя таким ничтожным.
Жаль, я раньше не знал: не таскать слишком больших тяжестей – вполне достаточный идеал жизни. Блестящий урок, только теперь мне от него никакой пользы. Помню, я целыми днями ходил по дорогам и радовался, что счастлив просто так. Я не был счастлив просто так, я упивался легкостью.
Падаю в третий раз. Слова “глотать пыль” обретают буквальный смысл. Грязи больше нет, солнце иссушило землю. Уже видна вершина Голгофы. Почему я спешу туда попасть? Плохо верится, что на кресте я буду мучиться больше, чем сейчас, под крестом.
Все по опыту знают: когда взбираешься на гору и сперва смотришь на нее снизу, она не кажется высокой. Чтобы оценить ее высоту, нужно подняться на вершину. Голгофа – всего лишь пригорок, но мне кажется, что карабкаться на нее я буду вечно.
Не знаю, как я встал на ноги. Теперь для меня всё – усилие, все тело болит. Наверное, я крепкий, раз не теряю сознание. Последние шаги даются труднее всего, мне не дано радоваться тому, что я выдержал испытание, я знаю – то, что начинается здесь, иной природы.
Мне это сразу дают понять, самым простым способом: с меня срывают одежду. Это всего лишь льняной хитон и пояс, но теперь я наконец понимаю ценность этих тряпок.
Пока ты одет, ты что‑то собой представляешь. Теперь я никто. Теперь я ничто. Голосок у меня в голове шелестит: “Тебе оставили набедренную повязку, могло быть и хуже”. Вот он, весь удел человеческий: могло быть и хуже.
Я не решаюсь смотреть на двух распятых – тех, что уже на месте. Не хочу причинять им боль, которую только что долго испытывал сам, – боль оттого, что тебя разглядывают.
Один из них насмешливо произносит:
– Ты же сын Божий, так попроси, чтобы отец тебя вытащил.
Я искренне восхищен: в своем положении он не утратил склонности к сарказму.
Слышу, как второй отвечает:
– Помолчи, он заслужил это меньше, чем мы.
Так страдать и все же защищать меня. Я тронут. Я благодарен этому человеку.
Нет, я не говорю ему, что он спасен. Говорить подобные вещи, когда человека так пытают, значит насмехаться над людьми. А сказать одному распятому “ты спасен”, а другому – нет, это предельный цинизм и мелочность.
Я оговариваю эти моменты, потому что в Евангелия они не попадут. Почему? Понятия не имею. Евангелистов не было подле меня, когда все свершилось. И что бы там ни говорили, меня они не знали. Я на них не сержусь, но как же раздражают люди, считающие, что раз они вас любят, то и знают как свои пять пальцев.
На самом деле я питал к обоим распятым братское чувство по той простой причине, что скоро и мне предстоит пережить такую же казнь. Однажды, пытаясь описать мое отношение к тому, кого станут называть добрым разбойником, придумают выражение “позитивная дискриминация”. У меня нет своего мнения на сей счет, я знаю только, что эти двое растрогали меня, каждый по‑своему. Ибо мне понравились слова доброго разбойника, но не меньше понравилась мне и гордость разбойника дурного, к тому же он вовсе не был дурным, не вижу ничего ужасного в том, чтобы украсть хлеб, и понимаю, что в такой ситуации ни у кого не будет угрызений совести.