Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 34



Насколько я знаю холод, он бы исказил расклад. Не только потому, что он усыпляет жажду: он отменяет все сопутствующие ощущения. Когда человеку холодно, ему только холодно. Когда человек умирает от жары, он вполне способен одновременно страдать от тысячи прочих вещей.

* * *

Я до сих пор жив, более чем. Я потею – откуда только берется столько жидкости? Кровь струится в венах, течет из ран, боль в самом разгаре, мне так больно, что меняется вся география кожи, такое впечатление, что самые чувствительные зоны у меня теперь в плечах и в руках, такое положение тела недопустимо, кто бы мог подумать, что человеку однажды придет в голову распинать, надо было это предусмотреть, вот он, отцовский провал – его творение изобрело подобные казни.

Возлюби ближнего твоего, как самого себя. Возвышенное наставление, только я сейчас исповедую нечто обратное. Принимаю это чудовищное умерщвление, унизительное, непристойное, нескончаемое: тот, кто принимает такое, себя не любит.

Можно прикрыться отцовской ошибкой. Воистину он в своем замысле просто-напросто промахнулся. Но сам‑то я, как я мог так обмануться? Почему не сознавал этого, покуда не оказался на кресте? Конечно, я нечто подобное подозревал, но не до такой степени, чтобы отказаться.

В голову приходит одно оправдание: я вел себя как все, жил одним днем, не особо задумываясь о последствиях. Мне нравится эта версия, я в ней всего лишь человек – а мне так нравилось быть человеком!

Увы, не стоит закрывать глаза, была не только покорность отцу, было и нечто худшее, самое худшее. Дружба, которой я себя только что удостоил, запоздала. Невыразимое я принял не только из простительного недомыслия, но и потому, что во мне есть самый обычный яд – ненависть к себе.

Откуда я мог ее набраться? Пытаюсь порыться в памяти. Я возненавидел себя, как только узнал, что мне уготовано. Но во мне живы воспоминания до настоящих воспоминаний, какие‑то обрывки, где я не говорил “я”, где меня еще не затронуло сознание и где я себя не ненавидел.

Я родился невинным, что‑то пошло не так, почему – не знаю. Никого в этом не виню, только себя. Странно совершить ошибку в трехлетнем возрасте. И что еще абсурднее: когда винишь себя за нее, ненависть к себе возрастает. В творении есть какой‑то формальный изъян.

И вот теперь я, как все, виню в своей неудаче отца. Меня это бесит. Будь проклято страдание! Без него никто бы и не стал искать виноватых.

И сейчас, в последний момент, я наконец пытаюсь стать себе другом. Пора простить себе, что я так просчитался. Труднее всего убедить себя в собственном неведении. Неужто я в самом деле не знал?

Внутренний голос твердит, что знал. Тогда как я мог? Ненавидеть себя ужасно, но если я проповедовал “Возлюби ближнего твоего, как самого себя”, приходится следовать логике: как я мог ненавидеть других? И настолько их ненавидеть?

Значит, вся эта жестокая комедия – дело рук дьявола?

О, дьяволом я сыт по горло. Стоит облажаться, и всяк его поминает. Это самое легкое. В моем положении позволительно любое кощунство: я не верю в дьявола. Верить в него бессмысленно. На земле и так много зла, незачем добавлять лишний слой.

Люди, что пришли на мою казнь, по большей части из тех, кого принято называть добрыми людьми. Говорю это без всякой иронии. Я смотрю в их глаза и вижу в них зло, какого с лихвой хватит не только на мою беду, но и на все, какие были и будут. Даже во взгляде Магдалины оно есть. Даже в моем. Я не вижу своих глаз, но знаю то, что есть во мне: я принял свой удел, других признаков не требуется.

Не довольствоваться этим объяснением и называть Дьяволом всего лишь затаенную низость значит рядить мелочность в пышное слово, а следовательно, наделять ее властью в сто раз большей. Одна гениальная женщина скажет однажды: “Я боюсь более людей, боящихся дьявола, чем его самого”[6]. Этим все сказано.

Кто‑нибудь возразит, что если добро окрестили именем Бога, то и зло окрестят неизбежно. С чего вы взяли, что Бог – это добро? Разве я похож на добро? Разве отец, придумавший то, что я принял, годится на эту роль? Да он на нее и не претендует. Он хочет быть любовью. Любовь – не добро. В чем‑то они пересекаются, и то не всегда.



Да и любовь ли он, как он сам утверждает? Силу любви иногда так трудно отличить от соседних течений. Отец заклал меня из любви к своему творению. Такого извращенного проявления любви еще поискать.

Я не снимаю с себя вины. За тридцать три года было полно времени подумать над этой злодейской историей. Ее нельзя оправдать ничем. Легенда гласит, что я искупаю все предыдущие грехи человечества. Пусть даже это правда: а что будет с дальнейшими грехами человечества? Я не могу отговориться неведением, ведь я знаю, что будет происходить. А если б и не знал, надо быть последним дураком, чтобы в этом усомниться.

С другой стороны, можно ли поверить, что моя казнь искупает что бы то ни было? Моя беспредельная мука вовсе не отменяет муку тех несчастных, что претерпели ее до меня. Сама идея искупления отвратительна в своем абсурдном садизме.

Будь я мазохистом, я бы себя простил. Но я не мазохист: в ужасе, который я терплю, нет ни капли сладострастия. И все же мне нужно себя простить. Среди груды нелепых слов, которые я пришел извергать, есть одно, оно может спасти: прощение. Я же являю собой вопиющий пример обратного. Прощение не требует ничего взамен, нужно просто ощутить сердечный порыв. Как это объяснить, если я жертвую собой? Представьте человека, который, желая убедить людей стать вегетарианцами, забивает агнца, – его поднимут на смех.

А я ровно в такой ситуации. Возлюби ближнего твоего, как самого себя, не желай ему того, чего не пожелал бы себе, если он чем обидел тебя, не требуй для него кары, благородно переверни страницу. И иллюстрация: я настолько себя ненавижу, что караю себя этим зверством, мое наказание есть плата за все ошибки, какие вы совершили.

Как я мог до такого докатиться? Во мне постепенно рождается мысль, что это нагромождение вопросов без ответа – предельный аргумент a fortiori[7]: если при той мере вины, какая лежит на мне, я сумею себя простить, тогда все свершится.

Но способен ли я?

Есть тысячи способов истолковать мой поступок, все они одинаково отвратительны. Возьмем тот, что станет официальным: я жертвую собой во имя общего блага. Какая мерзость! К примеру, умирающий отец подзывает к изголовью детей и говорит:

– Милые мои, жизнь у меня была собачья, я не позволял себе никаких удовольствий, занимался презренным ремеслом, не тратил ни копейки, и все это ради вас, чтобы оставить вам хорошее наследство.

Те, кто именует подобную идею любовью, – чудовища. Я изрекал ее. Значит, я узаконил подобное поведение.

Возьмем мою мать. Повторяю, эта женщина лучше, чем я. Она так добра, что не пришла сюда: она знает, что ее присутствие доставит мне лишнюю боль. Однако ей ведомо, что со мной происходит. Она терпит бесконечно бóльшую муку, чем я, с той лишь гигантской разницей, что она ее не выбирала и не принимала. Я – тот, кто причиняет матери эту боль.

Магдалина: с ней мы связаны воедино. Я люблю ее так же, как она любит меня. Перевернем происходящее: я на ее месте, я пришел смотреть, как распинают Магдалину, зная, что она этого хотела.

– Я пережила с тобой безумную любовь, а теперь предпочла публичную казнь. Отличная новость, любовь моя: ты вправе на меня поглядеть.

Так можно продолжать еще долго. В толпе, что у меня перед глазами, есть дети. До пубертата мы другие – не невинные, нет, мы способны причинить вред, но у нас отсутствует фильтр, мы полностью открыты миру. И в этот миг столь податливые существа впитывают в себя подобную мерзость.

Способен ли я простить себе это?

Я нарочно говорю “это”. Называть распятие как‑то иначе я отказываюсь – любое другое слово будет куда изящнее и красивее. То, что переживаю я, – грубо и уродливо. Если бы у меня хотя бы была надежда, что народы меня скоро забудут! Больше всего меня подавляет то, что я знаю: об этом будут говорить из века в век, и отнюдь не затем, чтобы хулить мой удел. Ни одно человеческое страдание не будут славить с такой неимоверной силой. Меня будут благодарить за это. За это мною будут восхищаться. За это в меня будут верить.