Страница 2 из 5
– Ах ты старая кочерга, – и не сдержавшись, со злостью запустил в Марфу кочедыком.
Марфа, охнув, зажала окровавленную щёку, застонала, запричитала. На пол закапала старушечья, темноватая кровь… Как бы подслушивая Семионовы мысли, его кобыла вдруг остановилась, он её понукать, а она изноровившись ни с места, он ей кнута, а она лягается и не хочет производить пашню дальше. Семион похлопотав около лошади даже весь вспотел, и только потом догадался о причине её норова. Засунув руку под хомут, он обнаружил натёртость на лошадин, нащупал шишку с добрый кулак. Подвязав подкладку, чтоб хомут не тёр, Семион снова двинулся с плугом по борозде. Пронзительный ветер, ещё сильнее начал холодить его вспотевшее во время хлопот тело, и вскоре он почувствовал, что сильно промёрз. Но бросить работу до окончания дня нельзя, и он терпеливо дорабатывал до конца урочного времени. И дрожа всем старческим телом, Семиону всё же подумывалось: «как бы поскорее закончить пахоту и поехать домой, отогреть свои иззябшие кости в тепле своей избы». Но видя, что его спарщики, товарищи по пахоте преимущественно молодые колхозники, всё ещё задорно продолжают пахать Семиону в досаде, с упрёком подумалось: «Им-то что, они неугомонная молодёжь. Им любая работа в игрушку, а мне старику каково, уж видно для меня – тяни лямку пока не выроют ямку!» Приехав домой, и распрягши лошадь, сдав её конюху, Семион поспешил домой.
– Эх, Марфа, нынче что-то я озяб до самых костей меня ветром пробрало! – разуваясь из лаптей, пожаловался Семион старухе.
Он долго копошился, развязывая верёвочные узлы от холода закоченевшими руками. И забравшись на печь греться, он перемёрзшими руками перво-наперво дымно закурил. Сквозь облако зеленовато-сизого табачного дыма, едва виднелось его худое, по–стариковски дряблое и морщинистое, похожее на печёное яблоко лицо. На призыв Марфы ужинать, Семион не слез с печи, пожалуясь на немощь, охватившую его всё тело. Старик, по всей видимости, крепко простыл и тяжело заболел. В пылающем жару, Семион пролежал три дня, и на четвёртый день улучшения в его здоровье не было, от поездки в больницу он наотрез отказался. Для облегчения, накидывала ему Марфа горшки на спину и это не помогло, а наоборот вроде-как отняло последние силы. Он лежал на лавке вверх лицом, тяжко дыша и не издавал ни единого звука, едва поддавая признаки жизни. Бабы и старухи, навещавшие больного, отозвав в сторонку Марфу, предугадано, украдкой нашёптывали ей на ухо.
– Нет, он уж не жилец, вышь он уж в однулук дышит. Вот-вот изойдёт. Чего уж тут видимый конец, – пророчили Марфе старухи.
На шестые сутки своей болезни в ночи Семион скончался. Не пришлось старику пожить подольше при колхозной жизни, не пришлось ему избавиться от вечной бедности, не пришлось избавиться хотя бы от рванного кафтана и от дыроватых от износа лаптей. На третий день, как он умер, его хоронили. По улице медленно передвигалась похоронная процессия. За гробом шла сгорбленная Марфа и её, и Семионовы родственники. Издали видно, как у многих баб и старух руки сложенные крестным знаменем крестят в грудь, головы наклоняются в истовых поклонах, у некоторых из провожающих видны на глазах слёзы.
Покров. Водяная мельница и Рыбкин
Вот и снова осень. Вот и снова Покров… Как только отошла обедня и люди придя домой только что пообедали, а на улицах села уже появились первые пьяные. На улице Забегаловке, призывно заиграла гармонь, это Миша Комаров вышел из дома со своей восьмипланочной гармонью. Которая басовито заиграла в его руках. На призыв голосистой гармони вышли из домов на улицу парни-женихи, выпархивали нарядные, как маков цвет девки. Как и обычно среди первых пьяных, по улице промотался Федя Дидов. Он как шестоломный впёрся в дом к Савельевым и своим ломанием взбулгачил всю их семью.
– И когда ты головушка, только успел нахлестаться-то? Обедня только-только отошла, и мы не успели пообедать, а ты уже налычался! – упрекнул Федю Василий Ефимович, страшно не любивший Федино пьяное ломанье.
А Федя, окинув пьяным взором стол, и оценив содержание стоящей на нём выпивки и закуски, помни́л в себе:
– Тут есть поживиться, и выпивка есть и закусить есть чем. Эх, налей-ка Василий Ефимыч стакашок, у меня видимо губу разъело!
Хозяин из уважения к гостю налил два стакана самогонки, и они, взаимно звонко чокнувшись, выпили. Федя, развязно сидя на деревянном диване, принялся смачно закусывать сырой свининой, специально нарезанной для закуски. Кошка, сидевшая под столом напоминая о своём присутствии, настойчиво тёрлась о Федины ноги, просила есть, чтоб кто-нибудь бросил ей с праздничного стола кусочек мяса. Федя, учуяв кошкины хлопоты, пнул её ногой, от чего та испугалась и бросилась наутёк.
– На дворе куры ощипываются, должно быть к дождю! – возвестила бабушка Евлинья возвращаясь со двора, куда она ходила по своей надобности.
– А мы дождя и грязи не боимся – пьяному море по колено! – пьяно ухмыляясь проговорил Федя, который успел подцепить ещё полный гранённый стакан и выпить его до дна.
Сделавшись совсем «на делах», Федя размашисто ковыляясь вышел от Савельевых и шатающей походкой побрёл вдоль порядка изб. А на улицах села сплошной пьяный шум и гам, звуки гармоней и девичьи песни. С наступлением тёмного вечера уличный гам не прекратился, по улице с песней прошли девки, пьяно и развязно прогорланили парни: «Мы по улицам пройдём, не судите тётушки, дочерей мы ваших любим, спите без заботушки!» Здесь третий куплет из-за приличия пришлось в конце изменить, на само же деле он был пропет похабно, но с большой долей правды. Эта-то вульгарная песня встревожила некоторых отходящих ко сну баб, заставила тревожно и обеспокоенно перевернуться в постели.
– Отец, слышь, чего парни-то поют? – больно толкнув локтем в бок дремавшего рядом в постели Емельяна Авдотья.
– Да слышу, не глухой! – злобно огрызнулся Емельян.
– Как бы в самом деле нашей Наташеньке чего не состряпали! Они вон какие жеребцы! Прогавкали аш стёкла в окошке зазвенели! – с тревогой за дочь высказалась Авдотья.
– Да уж к ним любая девка в руки попадётся, так скоро не вырвется! Одним словом сомольцы, дьяволы! – с беспокойством высказался и Емельян.
– Вот, Наташка принесёт нам с тобой в подоле гостинец для забавы!
– Чего хорошего, а этого только и жди! – без особого возмущения отозвался Емельян, переворачиваясь в постели на другой бок.
На второй день праздника, по селу пьяных было больше, чем в первый его день. Артелями и в одиночку, с песнями и втихомолку, то там, то тут разгуливаются пьяные люди. Один, ещё молодой мужичок, натсолюлюкался до того, что не может идти на ногах. Он беспомощно ухнулся в придорожную лужу грязи и валандаясь в ней, ещё не совсем потерял самообладание пьяно бормоча разговаривал сам с собой. Видимо, чувствуя, что он ещё не дома, а, видно, ему хочется добрести до своего семейного очага, он ползком на карачках карабкаясь по луже, уговаривал сам себя: «Миша, домой! Миша, домой! Ползком, а пробирайся домой! И не оставайся на улице на погибель! Ползком, а домой!» На его столь странное «гулянье» никто не обращал внимание (каждый гуляет по-своему) только вездесущие ребятишки-подростки с интересом смотрели на это бесплатное представление. Вскоре, этот гуляка, видимо, совсем выбившись из сил прекратил своё продвижение домой, он, завязши в густоватой грязи приумолк и совсем поддавшись силе хмеля тут же и заснул. Лёгкий ветерок, игриво перебирая волосы на его голове, слегка шевелил закудрявленные пряди, а он, распластавшись в грязи не подавал никаких признаков жизни. Случайно бежавшая мимо его собака, подошедши к нему заботливо обнюхала его с головы до ног и с видом безразличия, поднявши ногу, помочилась на него, отошла прочь и побежала по своим собачьим делам вдоль улицы. С интересом наблюдавшие через окно из дома Анна Гуляева с Прасковьей Трынковой за этим спектаклем, сперва охали, да наслаждено смеялись, а потом и им надоело. Чтобы угостить гостью чем-то Анна, достав из сундука укромно спрятанный фигуристо-узорчатый с журавлями пустой графин из-под коньяка, стала показывать его своей гостье Прасковье.