Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 20

…Добавлю, что Даниил Александрович писал почти до последнего дня своей жизни, и стиль его становился все интереснее и богаче. Автологическая и металогическая манеры письма органично переплетались на странице, классическая скупость текста и роскошная метафора могли тереться смыслами в одном абзаце, электролизуя силлогизмы.

Гранин много читал. Как это не покажется странным, но на стиль его последних вещей повлиял и Милорад Павич, и Милан Кундера (последнего он называл в числе своих любимых), и Юрий Поляков, чей роман «Любовь в эпоху перемен» Гранин в моем присутствии безжалостно разложил по полочкам в телефонном разговоре с автором.

О стиле и содержании одной из последних книг Даниила Александровича – моя небольшая статья в «Литературной газете» № 7 за 2013 год.

Любая книга – разговор с читателем. Интонация автора в этом разговоре чаще всего и определяет наше отношение к книге. Мы либо хлопаем дверью-обложкой («Видали мы таких!»), либо устраиваемся поудобней и внимательно вслушиваемся в слова говорящего. И если его речь умна и не банальна, если он без занудства рассуждает на вечные темы или, выхватив из круговорота событий магический кристалл факта, наводит его на прошлое или будущее, то с таким автором-собеседником мы готовы и несколько дней провести, согласно кивая или азартно вскидывая палец: «Нет, не так всё было!»

В своей новой книге Даниил Гранин предстаёт именно таким собеседником – мудрым и весёлым, искренним и одновременно загадочным.

Вот Гранин вспоминает приметы жизни 20–30-х годов: булочную с горячими рогаликами, кадушки с творогом в бело-кафельном магазине, звенящие трамваи, дворников у запертых на ночь ворот, ломовых извозчиков, трубочистов, стекольщиков, хмурых часовщиков с лупами в глазах, штабели дров, сараи, шарманщиков, прачек с красными руками и едва слышно вздыхает: «Всё это исчезло, прочно позабыто, и ни к чему это помнить. Хотя из этого состояла наша жизнь». И сразу вспоминается жанр японской короткой прозы – дзуйхицу, в котором автор записывает всё, что приходит ему в голову, не особенно задумываясь о литературности: и мысли, и воспоминания, и сценки, и анекдот, и рассуждения…

Цитата: «Много было всякого, но и много не было всякого. Не было на улице негров, да и вообще иностранцев, они были редкостью, на стендах не клеили газет, газеты не бросали и всяких обёрток, кульков, целлофанов – ничего этого не бросали. Прохожие стали другие, мусор стал другой, время-дворник всё подмело».

Что это? Вздохи по прошлой жизни, по приметам молодости, по ушедшему времени?

Если бы так.

Не так прост Даниил Александрович, чтобы ограничиться вздохами по ушедшим временам.

«Есть книги особой судьбы. Литературно не бог весть каких достоинств, а то и просто посредственные, однако почему-то они производят волнение в обществе. Все читают их, обсуждают, они будоражат умы, и не одного поколения, так что трудно тут всё сводить к моде. Примеров таких в нашей русской литературе несколько. Взять хотя бы «Что делать?» Чернышевского. Его мы проходили в школе. И Добролюбова проходили. Учили сны Веры Павловны. И то, как Рахметов спал на гвоздях. Школьная программа была следствием того, насколько впечатлил этот роман Россию. Отчасти то же самое вызвал роман Тургенева «Отцы и дети». Сегодня «Что делать?» не читается – наивно, беспомощно, скучно.

Были в советской литературе похожие сотрясения, баллов поменьше, но были. Вспоминается «Время, вперёд!» Катаева, «Как закалялась сталь». <…> Сотрясали поколения не только русские книги. Был для России потрясением «Овод» Войнич, была «Хижина дяди Тома». За полтора столетия наберётся кардиограмма весьма показательная, как менялись интересы, пристрастия, вкусы общества».

Порассуждал автор о вещах простых и понятных и пошёл дальше, а тебя уже тянет «догнать» его и порассуждать о построении графика-кардиограммы по современному срезу литературы, о навязанной читателю «книжной продукции», о спроектированных кумирах и «талантах». И дзуйхицу по Гранину складывается в мозаику с философскими иероглифами – разгадывать их интересно и поучительно.

В своих последних книгах Гранину удаётся позабавить и себя, и читателя играми со временем. Вот мы входим в абзац, где военная история начинается от первого лица, а через несколько строк заканчивается в третьем лице, и герой-рассказчик уже отстранён за прозрачным инициалом Д., и смотрит на него писатель из дней нынешних. Семьдесят лет изящной спиралью завёрнуто в одном абзаце!

Кстати, о прожитом времени. «Судьба подарила мне долголетие, – рассуждает Даниил Гранин. – Как я использовал это? В конце жизни, подводя итоги, – недоволен. Наверное, довлеет арифметика – мало написал, главного не написал и т. п. Но ведь кроме стола была ещё жизнь, с дружбой, любовями, путешествиями. Конечно, можно было написать и больше и, может, лучше. Но за счёт солнца, моря, смеха…»

Многое хочется выписать из этой книги, процитировать. Собственно из цитат жизни книга и состоит: истории, неожиданные воспоминания, разговоры, случаи из жизни, рассуждения…

Например, такое. «Очень важно, чтобы литература тревожила человеческую совесть. Литература вообще делится на два типа: одна убаюкивает совесть, а другая её тревожит. Если литература стремится к нравственному воспитанию людей, она должна совесть тревожить, должна, как говорил Достоевский, «пробить сердце». И чем благополучнее у человека жизнь, чем она более сытая, тем совершить это труднее».

Или читает Даниил Александрович редчайшую книгу Р. Пихои «Советский Союз: история власти», напечатанную тиражом всего в 100 экземпляров, и удивляется: «Автор возглавлял Архивное управление, ему были доступны самые запретные прежде материалы. Книга была полна для меня открытий». И мы удивляемся вслед за Граниным: «После смерти Сталина, оказывается, первым, кто решился на проведение реформ, был Берия. И каких реформ! <…> Он считал, что всё должен решать не ЦК партии, а Совет министров, ЦК пусть занимается кадрами и пропагандой. Он, например, настоял на том, чтобы на демонстрациях не носили портреты вождей, не украшали ими здания. Кстати, отнюдь не мелочь для того времени, это было покушение на обрядовое почитание, портреты носили как хоругви. Он обратил внимание на фальсификацию «дела врачей», и «ленинградского дела», и «дела об убийстве Михоэлса»… Но выводы из удивительного открытия следуют жёсткие…

Есть в книге и возвраты к блокаде, к истории написания совместно с А. Адамовичем «Блокадной книги», которая, кстати сказать, была недавно переиздана в бесцензурном варианте. «Оказавшись в той невероятно жестокой ситуации, ленинградцы вели себя именно как ленинградцы – я имею в виду не «географическое» значение этого слова, а его, так сказать, нравственный смысл. Да, за ними стояли и Пушкин, и Блок, и Глинка, и Чайковский, и всё это давало людям новые нравственные силы, когда физических сил уже не оставалось. И то удивительное достоинство, с которым люди умирали, тоже содержит в себе понятие «ленинградец»… Мы с Адамовичем считали, что такие истории должны тревожить человеческую совесть. Жить среди душевного благополучия и безразличия литература не может. К тому же эта работа показала нам, насколько жизнь богаче, сильнее и ярче художественной литературы. Понятие «художественная литература» употребляю в том смысле, что если бы я писал о блокаде: никогда не смог бы придумать ничего сильнее, чем вот эти безыскусные рассказы, из которых тоже складывается понятие – подвиг Ленинграда».

Книга ласковая, суровая, трогательная, нежная, беспощадная, её хочется листать, перечитывая главки и отдельные абзацы…

Почему же она названа «Заговор» – по одноимённой новелле, рассказывающей о том, как свергали Н. С. Хрущёва? Возможно, автор хотел припечатать этим названием всю политику, весьма характерную для нашей жизни со времён Древней Руси. Возможно. Но он оставил для себя и читателя трогательные размышления, названные в книге «Последнее». Они об ответе на вопрос друга, какими бы словами он хотел закончить свой земной путь. «…Ответ был интересен прежде всего мне самому. Они были разные, но всё вдруг сошлось в одно: «Спасибо». За всё, что было, за всё, что испытал, видел, успел».