Страница 1 из 2
Григорий Бакланов
Давай поудим рыбу когда-нибудь
Вот они идут друг за другом: впереди — отец, шагов на восемь позади него — мальчик. День воскресный. Мальчик оглядывается назад — ЗООПАРК, — из-под этих огромных белых букв, которые он умеет прочесть, они только что вышли. Он часто оглядывается, и походка у него спотыкающаяся. Вот так, отвернувшись, он ступает с тротуара на дорогу, визг тормозов, мальчик вздрагивает, кидается назад, вперед, отец, успевший перейти, яростно кричит, машины тормозят, перед самыми радиаторами мальчик приниженно перебегает к нему. Люди, остановившиеся на тротуаре, видят, как на той стороне лысый крупный мужчина грозит пальцем над опущенной головой мальчика, будто гвоздь вколачивает, а машины мелькают, мелькают мимо, заслоняя их.
Движение стало на подъеме. Высоко в кабинах грузовиков и внизу под ними в легковых машинах — сощуренные от слепящего солнца, рева моторов и жары — лица водителей, у каждого правая рука на вздрагивающей рукоятке передач, все ждут мгновения, когда замигает светофор.
Глянцевые, молочно-желтые, не кожаные, а из заменителя новые сандалии мальчика носками вовнутрь стоят на асфальте. Худые ноги, коленки, виновато опущенная голова. Но, стоя вот так, он замечает, что по асфальту, по его сандалиям невесомо струятся тени. Осторожно скашивает глаза. Из кабины, из тьмы, будто не проснувшийся, тяжелым взглядом равнодушно глядит на них шофер, а над раскаленным от солнца и мотора капотом струится вверх, дрожит воздух. И мальчик, пока отцовский палец грозит над опущенной головой, делает поразительное открытие — это тени горячего воздуха бегут по его ногам.
Ему хочется сказать об этом отцу. Грузовик взревел, в нем железно заскрежетало, все тронулось вверх.
И опять они идут друг за другом, подымаясь к площади Восстания, впереди — отец, позади — мальчик. Две их тени, большая и маленькая, переломившись с асфальта на гранитную стену, взбираются по ней все выше. Стена сложена из розовых прямоугольных глыб, сильно запыленных. И плоские глыбы положены сверху. Там спешат ноги людей, растет зеленая трава, на ней старые, корявые, раскидистые яблони. А позади, заслонив собой все, серое здание до неба, из него и в него, как в улицу, спешат люди. Мальчик глянул вверх, и будто качнуло, будто голова закружилась — золотой шпиль валился навстречу белым облакам.
Потом они долго ждут зеленого светофора. Отец, как всегда, ругает пешеходов:
— Ну, бар-раны, бар-раны! Стрелять таких для наглядного примера. Не месячник движения объявлять, а раз в месяц — отстрел, тогда понимать начнут!
В толпе он крупней всех и говорит громко, чтобы слышали, и люди оглядываются на него странными какими-то взглядами, мальчик от этих взглядов сжимается. А по площади покатой, по самой макушке ее и по краям мчатся каруселью по раскаленному, пышущему асфальту потоки машин, медлительные в этих потоках троллейбусы, и солнце печет сквозь прозрачную мглу.
Потом они идут улицей мимо желтого американского посольства, там прохаживаются у входов нарядные милиционеры, стоят у тротуара большие американские машины, над улицей повис американский флаг — белый, красный, синий, со звездами и полосами.
Мальчику становится как-то не по себе, он жмется к отцу, ему хочется спросить, правда, что здесь американцы, и какие они, и почему у них такие большие машины, и почему милиционеры стоят, но отец идет все так же хмуро, молча, на ходу кивая своим шагам, иногда проводит недоуменно рукой по голой голове и вздыхает. И еще мальчику очень хочется обещанного мороженого, но отец, наверное, забыл, а напомнить он не решается.
Отцу сорок и даже сорок два, мальчику шесть лет, поздний, нежеланный ребенок.
Вначале о ребенке они не думали, им хватало их двоих. Им было хорошо, он в самой силе, старше ее почти на десять лет, а она девчонка, во всем ему послушная, когда он говорил, глядела ему в рот. Возвращаясь из дальних многосуточных рейсов на своем МАЗе, когда в кабине за спиной спал сменщик, он вел машину и, глядя на дорогу при свете фар, думал о том, как вернется, и она ждет его, и опять им будет хорошо. Работа шофера-дальнобойщика, как их называли, давала особую независимость, и зарабатывал он хорошо, и левые грузы брал, и привык всюду — и в семье, и в жизни — сознавать себя хозяином. Люди первыми заметили и стали спрашивать: «А что ж это у вас детей нет?» Людям до всего дело. Вначале они смеялись, отшучивались, но запало, он стал хмуро поглядывать на жену, она все больше чувствовала себя виноватой, ходила к врачам, ей говорили, что она здорова, но детей не было девять лет.
За эти годы не от чего-либо, а от сознания, что жена виновата перед ним, появлялись у него женщины. Была одна вдова на Украине, старше него. Он и прежде, холостым еще, заезжал к ней. Теперь опять начал заезжать, ставил машину в саду под деревьями. Светила луна в белую стену хаты, слепо блестели черные стеклаокна, блестели выпуклые стекла кабины. Луна перемещалась, тень длинного, крытого брезентом кузова постепенно заслоняла собой стену дома, гасила в окне блеск стекол. Сменщик вначале обижался, ночевал в кабине, но и у него вскоре завелась тут знакомая. По холодку, по улежавшейся за ночь влажной пыли, стряхивая на себя росу со слив и вишен, они выезжали из хутора, и хорошо было вести мощную машину, вставало солнце, сквозь мокрое от росы ветровое стекло, по которому махали «дворники», асфальтовое шоссе впереди блестело, как река.
А то была еще «профессорша». Он уже работал шофером такси, из-за левых этих грузов начались неприятности, и он перешел в таксомоторный парк: не он работу искал, работа искала его повсюду. Везя пассажиров по Москве, не мог удержаться иной раз, начинал рассказывать про «профессоршу», как покупает торт, бутылку вина и приходит к ней в пятницу вечером.
— Доктор наук!
Ей было тридцать пять лет, сыну двенадцать, а с мужем она разошлась давно. Она действительно была кандидат каких-то наук. Носила большие, в красивой оправе очки с сильными стеклами, она их снимала, клала на тумбочку рядом с тахтой, и лицо ее с зажмуренными вздрагивающими веками, побледневшее, задыхающееся, бывало таким исступленным, что однажды он испугался, показалось умирает. Но за столом, когда они пили чай, она вновь была холодная и чужая, как будто не она захлебывающимся голосом только что говорила все эти слова, которые и он, когда схлынуло, не решится повторить при ней.
Была она худа, делала особую гимнастику (однажды показала, как она выгибается), питалась по своей системе, жирного не ела, вина не пила вовсе, и торт наполовину съедал он сам. Отодвигая от себя, говорил: «Сына угости, не пропадать добру…»
Но рассиживаться за столом не позволяла: «Так! Все! Мне нужно работать!» Он уходил от нее злой, бывало, и плюнет в лифте со зла. «Подумаешь, профессорша!..»
И решал твердо: больше не придет. Но наступала пятница, он вновь покупал торт с кремом, бутылку вина — из самолюбия. И, неся все это в руке, шел. Оборвалось все внезапно. Они пили чай и даже не спешили в этот раз, он хотел поразговаривать, расположился душой, вдруг она встала, начала собирать посуду, прямо из-под рук отобрала у него тарелку с недоеденным куском. «Так! Все! Больше не приходи!» И, захлопнув за ним дверь, еще и цепочкой звякнула. Вот это больше всего обидело: цепочку накинула, как будто он сейчас кинется вламываться к ней.
Только на четвертом месяце беременности жена сказала, что у них будет ребенок; сам он и этого не заметил. И, глядя в ее припухшее лицо, будто узнавая заново, ничего, кроме досады, в тот момент не почувствовал — девять лет думала, надумала не вовремя. Ребенок родился маленький, слабый: два шестьсот. И это у них, двух здоровых людей; жена после родов особенно расширилась, стала крупная вся. А этот, сморщенный и красный, как ободранный кролик, даже не плакал, пищал только, не разлепляя глаз; так попискивают в куче слепые щенята, греясь общим теплом. И вот что-то случилось с ней, ночи навылет, как помешанная, просиживала над ребенком, вбила себе в голову, что умрет, а она и не услышит, как звал ее. Другой раз встанет он среди ночи попить (за ужином под телевизор съедалось много), сидит она в рубашке, стережет, глаза в темноте блестят — слезы ли в них, свет ли такой от фонаря за окном сквозь тюлевую занавеску? Случалось, и пожалеет ее, позовет к себе посогреться, она подчинялась, шла, ноги под одеялом ледяные. Днем до обеда ходила неприбранная, с затеками молока на кофте. Она и своего кормила, и соседскую девочку выкармливала — там у матери после грудницы пропало молоко, — и еще на третьего хватило бы, а мальчишка все равно плохо рос, вроде бы и не болел, а слабый какой-то. «Смотри, какой он умненький у нас, какой разумный, — гордясь, она подносила к нему сына, тетешкала на руках, — смотри, какие глазки у нас ясные!..»