Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 18



Не от того ли сумрак кажется наряднее дня, что проворно скрывая изъяны и несовершенства, умеет пустить звёздною пылью в глаза? Ну, даже если и так? Что мешает эдак-то самим, отчего затянут недосуг, кроме как из-за неистребимой склонности к праздности долее назначенного для веселия часа.

Печаль

Мечет бисер перед округой снегопад.

Растянутая подпруга пурги не даёт ей ступать ровно. Метёт хвостом, кружит на месте в вихре дикой пляски, обдирая бока о занозистые валуны чищенного снега у дороги.

В надежде на покой, отступает она в тень ночи, но и там бесчинствует не по своей воле, будто кто толкает её в спину. От бессилия принимается она рыдать, отчего заледенелые, обветренные щёки сугробов покрываются серыми веснушками капель воды.

И совсем скоро, под надзором удивлённого навыкате единого глаза луны, мороз принимается ломать о колено продрогшие на сквозном ветру сучья дерев, роняя с них сугробы, коим так сладко спалось вдали от ледяной мозаики земли. Поневоле искать им теперь приюта, и пряча холодные носы за пазуху пней, чихать негромко.

Стряхивая лишние звёзды с погон ночи, набирается важности рассвет. Филин, что молча грустит на пороге тесной каморки дупла, продрог до озноба, но не решается обидеть утро и лечь спать не дожидаясь того часу, покуда вовсе высвободится оно из влажных пелён сумерек, восстанет под руку с солнцем, воцарившись на ложе горизонта.

Свеча капает сладко на стол густым сиропом воска, а не дадут её пламени слизать остатки ночи, шикнут, дунут или боле того — погрозят обмусоленным пальцем, дабы не вздумала лакомиться засветло. И будто бы ей в укор набирает силы сытое гудение печи. Тепло вымещает прохладу так споро, что разомлев, сползает тихонько, поскользнувшись мокрой спиной о лопату снежок, да плачет от слабости, пусть недолго, но горько.

Прервав затянувшийся недосуг, кот спрыгивает с печи на мягких лапах, тянется пузом к половице и ступая тише тихого, идёт лакать лужицу, оставив разве что немного пыли на дне, самую суть того снежного пепла, что сыплет себе на голову во все времена зимняя пора. Но вот почто её печаль, о чём скорби, — молчит зима, ибо холодна, даже если тепла.

Наука

Всё прошлое — хорошо. От того, что волнения позади, и, как водится, потрёпанные ими нервы оказались растрачены напрасно, — пришлось, в очередной уж раз, утвердиться в правоте наговоров на них. Пережитое горе потеряло свою остроту отчасти, приучило к себе и даже чуть ослабило хватку, ибо даёт биться сердцу вольнее, без стыда за себя, в ответ какой-то нечаянной радости, пустяку, безделице. Пришлось свыкнуться и с морщинами на щеках, что собрались складками на манер скомканного, в слезах платка. Присматриваясь к своему отражению, тщишься отыскать в нём кусочки привычного образа, цельного себя, не измученного ещё потерями. Выходит неважно, также, как выглядишь, но куда деваться. Дальше — с тем, что есть. Время катится с некой высокой горы, камнепадом или снежной лавиной. Прежнего себя не вернуть, да и сотри ты вдруг неким чудесным ластиком следы пережитых, либо уготованных страданий, всё одно — не узнаешь себя, будет тревожить подспудно нечто туманное, как нарочито позабытое, и не вернуть больше покоя и безмятежности ни за что. Пусть уж хотя бы так…

…Оказавшись у леса январским ветреным, случайно солнечным полднем, показалось, что лес пищит, как девочка, едва слышно. Дабы убедиться, что это не игра воображения, пришлось зайти дальше, невзирая на глубокий снег, вскоре облепивший колена, будто доспехи. Утвердившись в сугробе боком к ветру, я прислушался. Фальцет кроны, повторённый не единожды, развеял последние сомнения. Стон не чудился, но звучал в самом деле: то жалобно пели на ветру деревья. Временами было похоже на морзянку, чаще — на крик журавлей издали. Я стоял, задрав лицо к небу и внимал. Стеклярус снега, что сдувал с веток ветер, падал на щёки и таял там слезами.

У каждого — своё страдание, как слёзы у всякого свои: и предлог для них, и самое их послевкусие.

То, что прошло… Не вполне оно было хорошо, и всякий раз по-разному. Так что ж сокрушаться теперь о минувшем? Всё — нам наука, куда деваться. Не попортить бы будущего, коли оно произойдёт.

Разлучница зима…

Спелый чертополох дремал. Как только первый снегопад укутал его, с той поры и спал. Тихо, безмятежно, со вкусом. Иные его сотоварищи, бывало, выглядывали, казали любопытные носы из-под одеяла сугроба, уходили не сказавшись, куда, да так и пропадали. А нашему, то ли спалось крепче, то ли сны снились слаще, но почивал без задних ног, как без стебля.





И вот в один из дней, когда солнышко, как давно уж не бывало, присмотрелось пристально чересчур к тому, что на земле, у него на виду, случилась оттепель. Сбилось снежное одеяло в комья, со всех сторон меньше стало, и дабы с босых-то ног не простыть, пришлось чертополоху в летнем своём наряде, да предстать под ясны очи зиме. Стоит чертополох, сам тоненький, тёмненький, худенький, а головка пушистая, волосики седеньки. Усмехнулась зима, на него глядючи, дохнула холодом, ну и не сдержался чертополох — чихнул, да так, что растерял волосёнки свои, ну заодно и семян горстку, что с осени держал при себе.

Ну и просыпались семена-семечки на сугроб, стал тот ровно булка сахарная со смаком, налетели всеведущи птицы ниоткуда, семена клевали, цветку кланялись низко, а как склевали всё до последнего зёрнышка, то улетели других простаков с растяпами выискивать, кто сорит припасами, себе на растрату. им на угождение.

Оглядел чертополох посечённые птичьими лапками и клювами белые щёки сугроба, — залюбовался. Был у цветка знакомый художник, рисовал он с него по осени ретушью портрет. Обещал показать, как будет вовсе готово, да не пришёл.

— Не иначе — сугробы помешали, — вздохнул чертополох, — всё она, разлучница, зима…

Мойте руки перед едой!

Синица заглядывала попеременно в каждое окошко. Не стучала о стекло, но вцепившись в откос, поворачивалась, будто подставляя попеременно щёчки для поцелуя. Не боялся бы напугать — ей-ей, расцеловал бы смачно, да звонко, так милы и нежны эти округлости горчичного цвету!

Впрочем, синица заявилась в гости не в поисках ласки. Готовясь к встрече февраля, январь запылил снегом семена и соцветия ягод, гроздья изюма и коричневые от мороза яблоки, лишив птицу не лакомств, но провианту. И нельзя сказать, чтобы ленилась синичка, не наполняла закрома в известную пору. Только порушил ветер её кладовые, уронил вместе с деревами, и заложил тяжёлыми плитами сугробов поверх.

Потому-то и заискивала синичка, зная промою доброту не понаслышке.

Обронив в понятной поспешности и суете со стола ложку, я кинулся к туеску с дроблёным овсом, и щедро наделил птаху, предполагая, что она-таки откажется есть втихаря, а призовёт разделить с нею трапезу такую же бедолагу, а то родню. Каково же было моё изумление, когда после того, как синица рассыпалась в благодарностях и заблестела глазками, тоне кинулась сразу к столу, но принялась купаться в снегу, и покуда не отчистила все до последнего свои пёрышки, не приступила к еде.

Я хорошо помню, какими вывесками пестрели столовые в нашем советском детстве: «Мойте руки перед едой». Сдаётся мне, что пра-пра-пращуры той синицы столовались где-то неподалёку.

Спиной к свету

Мерцает снегопадом небосвод.

Воробьи прячутся от ветра за пазухой сосен. Уютно им, выглядывают хитрО и будто бы рассудительно. Кому, как не им радоваться свежести и заступничеству хвои, ибо мирятся подолгу с теснотой и жирной от сажи пылью подле печной трубы на чердаке, но не по своей на то воле.

Чуть солнце заглянет в светлицу дня, возожжёт оно играючи свечи сосулек на пышных пирогах крыш, те тают, не жалея себя, ему в ответ, не теряя расположения духа, хотя сперва делаются прозрачными, приникая к небу, а после и вовсе сливаясь с ним.