Страница 8 из 31
Рассыпчатый зернистый снег был глубок, в него до колен проваливались не снабженные лыжами ноги. На них были обычные летние модельные туфли, которые соскакивали в снежных ямках, когда я порывался куда-то идти, выбираясь из сугроба. Это были бессмысленные, конвульсивные движения, которые я производил потому, что вдруг оказалось совершенно невозможным безо всякой причины быть одному, без людей, на вершине снежной горы. Поверь мне, мой читатель, что это и на самом деле невозможно. Наступает агония души, как если бы душа умирала, когда повисает где-нибудь в пространстве одна, совсем без людей. И это подобно тому, когда перестает биться сердце в теле, и все в нем прекращает жить, и воздух больше не поступает в грудь, она перестает дышать — испускает дух. Но ведь только после этого душа способна воскреснуть — и совокупность всех возвращающихся чувств, внутренних и внешних, еще отчетливее определяется: к свету!
Из его самого яркого средоточия — со стороны слепящего солнечного круга — появился в небе красный предмет, по форме напоминавший бобовый стручок, и стал быстро приближаться ко мне, в своем плавном полете то взмывая над окружающими вершинами, то быстро спускаясь по воздушной горке. И вскоре летящий аппарат, оказавшийся парапланом, приземлился шагах в ста от меня. А тот, кто управлял им, пилот в комбинезоне и кожаном шлеме, пал ногами в глубокий сугроб, не удержался и запрокинулся, но полуарочный купол парашюта перелетел через него, резко накренился и, задев краем землю, благополучно погас, расстилаясь по белому снегу алым лепестком шелка. Поднявшись на ноги и отцепившись от подвески аппарата, пилот в комбинезоне направился в мою сторону.
— А ты, я вижу, мечтатель… Еле нашел тебя, — были его первые слова, когда он приблизился и остановился рядом. — Вершина эта безымянная, на ней до сих пор не побывал, наверное, ни один человек. Славно, правда?
— Так это ты, значит, — отвечал я, — передо мною собственной персоной, брат.
— Да, воспользовался такой же возможностью свободы, какую имел ты, брат, всю свою жизнь.
— Но я никогда ни о чем не мечтал. Мечтал и фантазировал ты, а я был только исполнителем твоих фантазий. Я не жил для себя.
— Тебе грустно, что все так получилось? Ты хотел бы поменяться местами?
— Повторяю: я не жил, как живут обычно. Поэтому я не знаю, что значит грустить.
— Теперь будешь знать.
— Почему так?..
— Сегодня девятый день. Мне можно навестить прежнюю жизнь, и я решил немного побыть с тобой. Скоро ты снова останешься один в этой жизни — и тогда узнаешь грусть. Это чувство одинокое, брат.
Остаться наедине со своей совестью — это и есть то самое, что называется грустью. Свирепая штука, скажу тебе.
— А если совесть чиста?
— Такого ни у кого не бывает.
Мы еще немного поговорили, с любопытством приглядываясь друг к другу. Не знаю, каким предстал перед ним я, остающийся «в этой жизни» один, без своего близнеца, он же, предстоящий передо мной в последний раз, прежде чем уйти навсегда, — куда? мы не знаем этого и никогда не будем знать, — выглядел на девятый день после своей смерти совершенно неузнаваемым. При встрече в гостинице «Минск» это был сероглазый, с прищуром, настороженный человек, скорее блондин, нежели шатен. Теперь же передо мной находился мужчина средних лет с темными и добрыми глазами, улыбчивый и спокойный. Очевидно, он и на самом деле воспользовался той свободой, которой владел я на протяжении всего существования — не иметь своего обличия и собственного времени жизни, поэтому иметь любое чужое обличие и существовать с ним в любом отрезке времени, если, конечно, само время существует, господа, и располагается в пространстве в виде нескончаемой извилистой линии.
— Итак, девять дней назад ты пришел и застрелил меня, брат.
— Нет. Нет! Сегодня ты должен узнать правду. Нет!
— Тогда кто?
— Этого я не знаю.
Затем тот из нас, который прилетел на параплане и был в красивом летном комбинезоне, в кожаном шлеме, чем-то очень похожий на романтического Антуана де Сент-Экзюпери, остался один на вершине безымянной горы, посреди самого неприступного района Швейцарских Альп. А второй из нас, тот, кто выпал из пролетавшего на высоте 10000 метров самолета на эту вершину, куда-то исчез, господа, растворился в сиянии горнего света, опасного, ослепляющего незащищенные человеческие глаза. И, опасаясь за свои глаза, я натянул на них защитные очки, потом стал собирать в чехол парашют. Я перенес его на новое место, на каменный стол высочайшей, в несколько километров, отвесной скалы, и там вновь развернул и приготовил для полета.
Дождавшись нужного мне потока воздуха, я дал наполниться куполу текучим ветром и, когда ребристый длинный полуарочный парашют взмыл в воздух, туго натягивая стропы, разбежался и прыгнул с утеса в бездонную пустоту. Но меня не сбросило мелким камешком вниз — я взмыл вверх, влекомый мощной, веселой энергией ветра, и полетел на своем аппарате над альпийскими горными долинами, меж величавых седых вершин — на одной с ними высоте, в единой мелодии величественного света, словно равное им поднебесное существо.
ГЛАВА 5
В Испанию он все же попал, вдруг обнаружил себя лежащим на песке маленького пляжа, окруженного стеной охристых известковых скал, с одной стороны, и глыбами упавших в море камней — с другой.
Вода и волны морские не были видны отсюда, лишь уханье и шлепанье водяное выдавали их близкое присутствие да иногда в щелку между камнями, в одном месте, с тихим шипением пролезал рукав желтоватой пены — как будто не деталь бушующего вблизи моря, а какое-то самостоятельное вкрадчивое животное вроде змеи.
И вспомнил — утром ему захотелось быть маленьким японцем в панамке, в серых клетчатых шортах, с рюкзачком на спине, который выходил из отеля в компании других японцев, тоже с рюкзачками и без, и при этом вид имел самый уверенный и спокойный. Словно ему было передано тайное знание о полной фикции умирания человеков — если даже и сожгут за одно мгновение, сотнями тысяч, одним ядерным ударом, то и это означает полную фиктивность произошедшего: через тысячу лет подымется утром солнце над морем, а ты лежишь, оказывается, на шелковистом песке, в укромном месте среди желтоватых известняковых глыб…
Но японцем он не стал, а потому и пришагал на это место мускулистыми, поросшими рыжеватым волосом, длинными ногами некоего полуевропейца, ярославца, русского человека. Итак, я на этот раз оказался немолодым русским туристом из Ярославля, который когда-то давно случайно встретился там Василию. Однако ничего случайного, как известно, на свете не бывает.
Много лет назад, когда брату, наверное, особенно не везло в жизни, он бросил на все лето в Москве жену с детьми, не оставив даже им денег, а сам отправился с любовницей в город Ярославль.
Там и познакомился с этим человеком, которого впоследствии, после своей смерти, обнаружил стоящим перед зеркальной стенкой в холле гостиницы и не без скромного самодовольства рассматривающим свое отражение. И это происходило в одном из курортных городков Каталонии, на побережье Коста Брава — в отеле средней руки, на нулевом этаже в холле, в проходном тамбуре между двумя прозрачными раздвижными дверями. Стенки в этом проходе представляли собой сплошные громадные зеркала, куда и направили мы скромный самодовольный взгляд. Голова наша была прикрыта желтым кепи с длиннейшим козырьком, сбоку похожим на клюв аиста, сравнение это пришло в голову ярославца, когда он, скосив глаза, посмотрел на себя в сложном ракурсе — отраженным в таком же зеркале за спиной. В ту секунду я и осознал себя воплощенным в этого человека.
У любовницы Василия была в Ярославле родная тетя, одинокая женщина, к ней-то мы и поехали тогда в гости, но по нашем приезде оказалось, что тетя заболела и попала в больницу. Мы пошли навестить ее, это был старый советский госпиталь коллективного пользования, казарменного устроения — длинные амбарные залы на этажах, уставленные рядами бесчисленных коек, меж которых были оставлены проходы для передвижения больных, их посетителей и больничного персонала. И этими узкими проходами, словно запутанными переулками, мы добрались до тетушки, седой женщины с заячьей губой, высоко возлежавшей на подушках в белой казенной постели.