Страница 26 из 31
Когда воробьи улетали, всегда внезапно и все разом, дружно фырча крыльями, старый сеньор переключал свое внимание на другие непритязательные сценки нашей жизни. Слушал, как играл на окарине отдыхающий горбун Хулио. Наблюдал, как между каменными зубцами, над ложем бойницы, с которой должно палить вниз из аркебузов и мушкетов, паучок развесил свое великолепное изделие из серебристых ниток, и туда попало много мух, оводов, слепней, и они стали мутными шариками, скатанными проворным и умелым пауком. А вот и со всего маху влетела бабочка в тенета — не черная и громадная, а маленькая и белая, — и мелькание ее в воздухе вмиг прервалось и замерло на одном месте. Она влипла в паутину сначала одним крылом, потом, слегка встряхнув ловчую снасть, распласталась на ней и вторым белым крылышком.
Старый хозяин башни хотел близко посмотреть на то, как сейчас выскочит из своей засады шустрый паучок и начнет хлопотать — подготавливать свою огромную по сравнению с ним гостью к смерти.
Что и делает любой палач перед совершением казни: вяжет, опутывает, словно ласкает, стягивает, укладывает — всячески лишает жертву возможности двигаться самостоятельно. И это для того, чтобы казнимый с математической точностью и только предназначенной частью тела принял свое умерщвление. Старик когда-то мог оценить умелую работу палачей, он и сейчас хотел все рассмотреть подробнее и даже требовательно замычал и что-то невнятное залопотал, обеспокоившись в кресле. Однако слуга Хулио, игравший на окарине, человек серьезный и тоже старый, не мог даже и предположить, что сеньор рыцарь — даже больной и расслабленный — станет интересоваться делами ничтожного паука. И к досаде сеньора слуга не придвинул кресла ближе к бойнице, как того хотелось хозяину, а отложил в сторону музыкальный инструмент и молча уставился на больного, причем безо всякого стеснения сунул себе в рот далеко отогнутый от кулака большой палец и стал его посасывать. Так он с детства выражал свое неудовольствие и досаду.
Когда она прошла, слуга взял господина на руки и понес его к середине башенной площадки, переместил из тени на солнышко.
Больше света, больше жизни, бормотал Хулио. Он и любил, и ненавидел своего господина. Тот давал ему жить, но и отнимал его жизнь. Хулио же готов был всю ее без остатка отдать господину — и уничтожить всякого, на кого только укажет хозяин. Слуга перетащил высохшее тело рыцаря на плоский деревянный помост, застеленный мавританским ковром, уложил больного ровненько на спину, чтобы у того выпрямились, упорядочились и растянулись позвоночные диски. Так было предписано врачами. Мол, пусть освобождаются зажатые дисками нервные волокна, через которые идут все приказы от центра телесной жизни к ее периферии, от правящего мозга ко всем внутренним и внешним органам человека. И любое нарушение, торможение беспрепятственного прохода этих приказов приводит, мол, организм человеческий к порче и болезням.
Тогда еще не знали о происхождении видов по Дарвину, однако старый рыцарь, лежа на ковре и искоса поглядывая на слугу Хулио, как тот ползает на четвереньках и что-то ищет на полу, уже тогда размышлял о том, что человек, возможно, не был вылеплен из глины Богом, а произошел от червя и обезьяны. Уж больно похож и на того, и на другого. Старый рыцарь хоть и выглядел слабым и неразумным, однако на самом деле — внутри своего пространства — не утратил силы и острого разума. В нем к концу жизни, как и у всякого, начал более активно проявляться внутренний человек, то есть его невидимый близнец.
Вечный стрелец будущего, вечный бомж прошлого — этот близнец хозяина башни нашел некоторое ироническое утешение в том, что человек произошел от обезьяны. Ведь тем самым абсолютно просто, хотя и несколько по-дурацки, решался болезненный для нас вопрос об отцовстве: шимпанзе со здоровенными яйцами был наш папа — и баста. Некого больше и незачем допрашивать с пристрастием о нашем прошлом — лучше выкинуть этот вопрос на помойку и забыть о нем.
Что и делает каждый невидимый близнец, будущего стрелец, то есть мы с вами, господа. Наконец-то я добрался в этом сочинении до того места, где могу дать пояснение, для чего и для кого пишу этот роман. Я его пишу для вас, уважаемые близнецы человеков, чтобы как-нибудь скрасить ваше безостановочное, унылое, вечное продвижение вперед. Я глубоко сочувствую всем нам по причине того, что мы бессмертны и потому не можем любить жизнь.
Оказывается, невозможно полюбить то, чего никогда не потеряешь, и то, о чем ничего не знаешь. Наши близнецы, такие, как мой брат Василий, или сеньор рыцарь с белой головой и черными бровями, или кремового цвета самоедская лайка, ничего лучшего не смогли сделать со своей жизнью, как только написать какие-то ходовые книжки, построить башню на верхотуре, в форме идиотски законченного куба, или вырыть в песке глубокую яму. Но зато они неукоснительно теряли жизни и умирали, у них было прошлое в виде непосредственно ими пережитых биографий. А мы, бедные их близнецы, могли только полюбоваться со стороны — на то, как они жили, и проводить их завистливым взглядом до самой их смерти.
Итак, мы — не их биография, но мы — их судьба. Первое заключает в себе определенное время смерти-рождения и уходит вспять.
Второе нарастает как снежный ком и движется только вперед.
Многие наши близнецы, в особеннос-ти те, у которых была неблагополучная биография, были поражены, когда узнали, какая у них оказалась великолепная судьба. Взять того же Винсента Ван Гога, который сошел с ума от нищеты и застрелился, — потом его небольшая картинка «Подсолнухи» была продана кем-то кому-то за тридцать семь миллионов долларов. Какова судьба?
Мы и они — близнецы-братья. У каждого человека с минуты его смерти открываются два пути. Один из них уводит в вечное прошлое, другой ведет в вечное будущее. И вот здесь мы и они, близнецы-братья, навеки расходимся. Один отправляется пешочком вспять — бороздить ногами пыль своей биографии и дальше, через бездну забвения, низвергается в изначальную дао-пустоту. Другой порхает по путям Судьбы вперед, вперед — и дали этой Судьбы необозримы, они все время раздвигаются, и конца у вечности не предвидится.
Старый рыцарь лежал на спине, не шелохнувшись, и пустыми, прозрачными глазами, из волчьих ям своих глазниц, смотрел вверх в небо. И ему стало представляться, что он смотрит вниз в небо, а его спина крепко и тяжко липнет к земле, к ее твердой плоскости, которая, как могучим магнитом, притянула к себе эту усталую, больную спину… Тогда еще не знали, что земля есть шар, а не блин, и еще не жил Галилей, который воскликнет, что она все-таки вертится; тем более ничего не знали о законе тяготения по Ньютону, и старый рыцарь со страхом взирал сверху вниз в бездну космоса, опасаясь, как бы внезапно не пропала та сила, что держит его за спину, — крепко притянула и пока что удерживает…
Итак, чтобы жить — надо умирать, а чтобы никогда не умирать и оставаться бессмертным — не надо жить. Так думал старый сеньор, которого все считали уже выжившим из ума, а камердинер Хулио осмеливался даже ворчать на него, когда тот в очередной раз делал под себя, хотя совсем недавно ему подавали горшок. И еще слуга позволял себе не стесняться старого хозяина и в открытую сосать перед ним палец, за каковой порок в прежние времена, в молодые годы, был бит плетью по приказанию сеньора. А теперь Хулио порой не обращал внимания на самое требовательное мычание и хныканье старого рыцаря, брал в руки глиняную окарину и устраивал себе небольшой музыкальный роздых, если на плоской верхотуре башни никого постороннего не было, хозяин был накормлен, обихожен, взор его, обращенный к небесам, замирал в какой-то одной точке пространства и постепенно достигал стеклянной неподвижности.
Та сила, что притягивала средневекового испанского рыцаря к земле и не давала ему рухнуть вниз в космос, держала на земле и корейского юношу-наркомана из ХХ века, по географическому своему местоположению — антиподу испанского сеньора. То есть сей кореец лежал с другой стороны земного шара, в другом веке, но тоже смотрел в небо, покоясь спиной на земле.