Страница 17 из 22
За каких-то полтора месяца мы прошли на запад от Витебска четыреста — подумать только! — четыреста километров. Впереди лежала Восточная Пруссия.
В боях поредели полки, техника нуждалась в ремонте… К схватке в Германии требовалось основательно подготовиться.
Многие части отвели в ближний тыл на переформировку. Отвели и нас.
Началась учеба пополнения. Учебы не за партами, а на берегу лесного озера. И вместо учебников да тетрадок тол, бикфордов (огнепроводный) шнур, топоры и лопаты.
И вот как-то рано утром подходит ко мне старшина Пащенко.
— Товарищ Иванченко, — говорит, — будь другом выручи: поезжай вместо меня на склад за имуществом. Иванова с собой возьми. Сам бы съездил, но зубы ужасно разболелись. Смотри, как щеку разнесло…
Получили мы с Ивановым взрывчатку, батареи для миноискателей, еще кое-какую мелочь. Возвращались в роту не по большаку, а кружным путем, проселками. Пусть на несколько километров дальше, зато спокойнее Очень уж часто наведываются «юнкерсы» на переправу, и ни к чему судьбу зря испытывать.
Заморосил нудный осенний дождь. Иванов натянул на голову трофейную с коричнево-зелеными маскировочными разводами плащ-палатку. Накинул на себя плащ-палатку и я.
Миновали небольшой ельник. Сразу за ним кладбище немецких солдат. На березовых крестах каски с рваными отверстиями, вмятинами от пуль и осколков. По-видимому, где-то неподалеку был полевой госпиталь, потому что ряды крестов с касками тянулись сколько глаз глянет.
Я не удержался, соскочил с повозки. Переходил от могилы к могиле, читал надписи.
Ульрих Баумер. Клаус Фойерманн. Вилли Келлер…
Вспомнился обер-ефрейтор Отто Шульц, его слова к однополчанам осенью сорок третьего: «Почему и зачем мы воюем с Россией? Голод, холод, вой сирен, разруху принесла эта война Германии!.. Нет семьи, где бы не оплакивали покойников… Опомнитесь, пока не поздно!..»
Эти вот не опомнились. И теперь здесь, под могильными холмиками.
Сам не знаю почему, но мне стало грустно.
…Повозка простучала железными шинами по бревенчатому настилу мостика, и мы очутились в узком проходе между озерами.
Озер в Литве великое множество. Во фронтовой газете писали, что их свыше трех тысяч. Поэтому Литву и называют Землей голубых озер.
У перекрестка высоченный крест с распятием. У основания креста засохшие цветы. Чуть поодаль указатель: «Хозяйство Очеретяного».
На пригорке показался ветряк (немало их в тех краях), за ним остроконечная крыша хутора Кальвяй. Там стояла наша рота.
Иванов обрадованно сказал:
— Считай, приехали!
Кони, почуяв знакомую конюшню, ускорили шаг.
Хутор Кальвяй самый обычный, каких много видел я в Литве. Крытый дранкой деревянный дом. Резное крыльцо, резные ставни и наличники придавали ему нарядный вид. Рига. Хлев. Клеть для зерна…
Хозяйствовали на хуторе Антанас Паскачимас, худой, с нездоровым желтым лицом старик, и его жена, тихая, кругленькая тетушка Мария.
Сам Паскачимас довольно хорошо говорил по-русски. Научился в царской армии, где служил в первую мировую войну. Немало лет прошло с тех пор, а старый солдат помнил своего бравого фельдфебеля, его требование: «Грудь колесом, губами не шевелить, слюны не глотать».
В просторном, обнесенном забором дворе ни души. Я удивленно оглядывался. Где же все наши? Почему никого не видно?
Но тут появился Шмаков, и все разъяснилось. Роту перевели ближе к передовой. Капитан оставил его дожидаться нас и проводить на новое место.
Посоветовавшись, решили дать лошадям отдых, покормить их перед дальней дорогой.
Во двор, прихрамывая, вышел Паскачимас. Он протянул мне с Ивановым жесткую, в мозолях руку, сочувственно покачал седой головой.
— Вижу, устали, проголодались, — и с шутливой напускной строгостью добавил: — Марш к столу! Супран-тум?
— Супрантум! Понимаем! — ответили мы в один голос.
На кухне хлопотала тетушка Мария. По случаю воскресенья она принарядилась. Белая полотняная рубаха с длинными рукавами, безрукавка, расшитый цветными нитками передник, полосатая юбка, янтарное ожерелье.
На столе появились яичница с ветчиной, хлеб, маринованные огурцы.
У Шмакова заблестели глаза.
— Полный порядочек! Вот это, я понимаю, грубая деревенская пища! — Он весело посмотрел на хозяина. — Дядя Антон, ребята сильно перемерзли. Нельзя ли чем-нибудь согреться? Боюсь, еще простудятся…
Я сидел на табурете, зажав в коленях ладони, и даже не смотрел в сторону Шмакова. Обижался на него и вот почему.
На хутор часто прибегал соседский мальчонка лет семи или восьми. Любопытно ему было среди солдат потолкаться. Люблю я ребятишек, подружился с ним. То сахарком попотчую, то дудочку смастерю, а то понаблюдать разрешу, как оружие чистят. А для мальчишки это, пожалуй, первое удовольствие.
Приметил нашу дружбу Шмаков и брякнул:
— Очень ты, Иван Иваныч, пацанву уважаешь. Детским садом, что ли, после войны заведовать собрался? Вообще-то должностишка не пыльная. Может, и меня куда сосватаешь, чтоб денег побольше, а работы поменьше…
Ничего я не ответил, только плечами пожал: надо же такое сморозить…
Иванов вступился за меня, принялся драить Шмакова, что называется, по вертикали и по горизонтали.
Уж на что молчальник Черешня, и то не удержался.
— Ну что за человек этот Шмаков? — укоризненно покачал он головой. — Вечно насмешки над всеми строит. Хороводиться с ним нечего, давно пора приструнить.
Вася Шмаков, известно, парень такой, что, право же, и от десяти собак сумеет отбрехаться. Но на этот раз пошел на попятную, стал извинения просить.
— Режьте, — говорит, — меня на куски, солите крупной солью, а обидеть Ивана Иваныча не хотел. Признаю, виноват. Дурацкий язык подвел…
Одним словом, серчал я на Шмакова. Когда он сказал Паскачимасу: «Боюсь, еще простудятся», я не удержался, насмешливо хмыкнул:
— Забота о людях, а скорее всего о себе.
Вася сделал вид, что не расслышал.
Паскачимас достал из буфета наливку. Пробка у графина была очень оригинальная, отроду таких не видел — стеклянный чертик с балалайкой.
Пока мы ели, Паскачимас подробно рассказывал, как они натерпелись при немцах. Тетушка Мария слушала, приложив кончики пальцев ко рту. Надо думать, она понимала, о чем по-русски говорил муж, потому что прикусила нижнюю губу и по-детски, всей ладонью смахнула слезы.
…Стало темнеть, когда мы распрощались с гостеприимными хозяевами и выехали со двора.
Повозка неслышно катилась по мягкой после дождя дороге.
Нас обогнала колонна тридцатьчетверок. На башнях белой краской: «Вперед, на запад!» Вдоль бортов бревна, стальные тросы, запасные баки с горючим.
За танками орудия на механической тяге, «студебеккеры» с боеприпасами, бензозаправщики… Потом зачехленные «катюши», грузовики с пехотой… Фронт готовился к наступлению.
Октябрьский вечер сорок четвертого года… Мелкой, поспешно вырытой траншеей пробирался я вслед за капитаном Очеретяным. Траншея тянулась среди мокнущей на поле соломы, извивалась по низкорослому корявому ельнику и привела в развалины пограничной заставы.
Кто-то, скорее всего разведчик, приколотил к обугленному столбу кусок фанеры. На нем черными печатными буквами:
«БОЕЦ, ВОТ ОНА, ГЕРМАНИЯ!
ОТ МОСКВЫ 1650 КИЛОМЕТРОВ».
— Видите впереди речушку? По ней проходила наша старая государственная граница, — негромко, но как-то торжественно сказал капитан.
Государственная граница! Волнение перехватило горло. Подумать только: перед нами под бесцветным, словно вылинявшим, небом Германия!
Не верилось, казалось кошмарным сном, что гитлеровцы замахивались на Москву и Ленинград, тянулись к Волге, хозяйничали в предгорьях Кавказа.
Не счесть, сколько рек встретилось нам в Литве: Вилия, Дисна, Бента, Дубиса, Невежис, Шешупе, Юра… Каждая из них о чем-то напоминает. Но особенно глубокую зарубку в моей памяти оставила та безымянная, совсем неприметная речушка…