Страница 11 из 22
А Шульц мундир одернул, вытянулся и говорит взволнованно:
— Поверьте, никогда я фашистом не был. Рабочий я… Разрешите, — говорит, — руку вам пожать… Не откажите хотя бы в такой день! Пусть я пленный, и пусть это вам не разрешается…
И умоляюще смотрит на нас с ротным, будто какой-то особой милости просит.
Протянул я ему руку.
— Данке, данке, камрад, — говорит. — Спасибо, что верите мне!
Догадался старший лейтенант, о чем разговор, тоже руку Шульцу подал.
Немного погодя двинулись мы с Отто на ничейную землю. Звезды на небе яркие-яркие, целыми пригоршнями рассыпаны. Тихо вокруг. Из немецких траншей донеслись неразборчивые слова команды, лязг металла, тоненькое пиликанье. Вероятно, часовой, чтоб не уснуть, на губной гармонике играл.
Послюнил я палец, выставил наружу из воронки. Чувствую — ветерок от нас. Порядочек. Можно приступать.
Выбрался Шульц из нашей воронки, вперед пополз со своим рупором. Чтобы поближе, значит. И начал. Далеко-далеко голос его разносился…
Рассказал о взятии советскими войсками Киева, о том, что вскоре Гитлеру не то что на Днепре, а нигде не удержаться. Призывал опомниться, осознать, в какую пропасть толкают фашисты немецких рабочих и крестьян…
Не дали Шульцу договорить. Взорвалась, будто осатанела их передовая. Завизжали, засвистели мины.
Шульц не успел вкатиться в воронку. Изжалили его осколки, места живого не оставили.
Вытащил я Шульца на плащ-палатке. На лице налет пыли и пороховой гари. Сам в беспамятстве, а рупор из рук не выпускает. Так и в лазарет увезли.
На следующую ночь чуть ли не целый взвод немцев в плен сдался с оружием, с боеприпасами…
Прав, выходит, был подполковник — не только пушками воюют. Не только…
Что с Шульцем было потом? Кто его знает?.. Не довелось нам больше встретиться. Но и теперь, если где в газете прочитаю заметку о Германской Демократической Республике и увижу фамилию Шульц, всегда волнуюсь: не тот ли это самый Отто, с которым свела судьба на передовой?
ПЕРЕПРАВА
Встречает меня как-то старший лейтенант Очеретяный и говорит:
— Давно я с вами, товарищ Иванченко, потолковать собираюсь. В роте вы один из лучших, солдаты пример берут, человек серьезный, сознательный, а вот в партии не состоите. А ведь таких, как вы, мы с дорогой душой примем…
Радостно мне эти слова слышать, а что отвечать, не знаю. Молчу.
— Откладывать нечего, — продолжает ротный. — Зайдем ко мне, я рекомендацию напишу, а вы сразу заявление.
Пришли мы в командирскую землянку, взял я лист бумаги, положил перед собой и задумался.
Вот собираюсь я в партию большевиков, в партию Ленина вступать. Ответственный шаг. Спрос большой, не то что с беспартийного.
Недавно капитан из политотдела дивизии, к нам приходил. Грамотный мужик, головастый и в обращении простой, душевный. Говорили, до армии в каком-то институте студентов обучал.
В тот день, когда капитан заявился, немецкие пушкари почему-то особенно усердствовали. Били для пристрелки и на поражение, стреляли одиночными и залпами. А капитан, несмотря на обстрел, добрался на передовую.
О разном он рассказывал. И о международном положении, и об успехах на фронтах… И уже не помню, как получилось, про гражданскую войну вспомнил и про памятку партийцам-фронтовикам в те суровые годы.
В памятке той было записано: коммунист должен завоевать внимание и уважение к себе не должностью, которую занимает, а работой и всем своем поведением. И в бой вступать первым, а выходить из боя последним…
Написал я заявление. Так, мол, и так, прошу принять меня кандидатом в члены великой ленинской партии. А если в первом же бою погибну, то прошу считать меня коммунистом.
Прочитал старший лейтенант, нахмурился.
— Зачем умирать? — буркнул. — До полной нашей победы дожить нужно, товарищ Иванченко. До полной…
Ротный задумчиво потер щеку.
— Вспомнилась мне сейчас одна необыкновенная история. Произошла она осенью сорок второго года на подступах к городу Орджоникидзе…
Гитлеровские дивизии рвались к Военно-Грузинской дороге, им уже мерещились Тбилиси и Баку, но мы дали торжественную клятву стоять насмерть.
«Пусть солнце не сияет над нами, пусть света не видать нам, пусть позор падет на нас, если пустим проклятого фашиста на Кавказ!» — поклялись все.
Боевой участок левее нас занимали пограничники. Много у меня там знакомых появилось. Но лучше других знал я ребят из дзота на развилке шоссейных дорог, прикрывавшего стык с нашим полком.
Хорошо была оборудована огневая точка, с бронеколпаком. Командовал там сержант Федор Алтунин. И с ним, помню, три пограничника: Павел Куприянов, Георгий Михеев, парторг заставы, и Иван Величко. Геройские хлопцы, всю войну от самой Одессы вместе шли…
— Простите, товарищ старший лейтенант, — перебил я, — тот Величко низенький такой, усатый? В Миргороде знал я Ивана Величко, бригадиром арматурщиков работал.
Очеретяный отрицательно мотнул головой.
— Нет, другой то Величко. Совсем молоденький парнишка. Комсомолец… Так вот, случилось, что погранполк получил приказ улучшить позиции. Сержант Алтунин не знал о том приказе. Телефонная связь оборвалась, а связной по пути к ним погиб… Остались они в полном окружении.
Трудно пришлось в огневом мешке, под ударами минометных батарей и крупнокалиберных пулеметов. Атака следовала за атакой. От амбразур не отходили, спали по очереди, урывками.
Хорошо еще, что наши артиллеристы вели отсечный огонь, не подпускали автоматчиков к дзоту.
На третий день осады сержант Алтунин сказал Михееву: «Трудное у нас положение, парторг. Ни воды, ни хлеба. Кто знает, когда погонят фашистов. Может, погибнем здесь. Конечно, не зря сидели, мундиров немало 62 наколотили… Вот только жаль, что заявление мое рассмотреть не успели. А то был бы я коммунистом, как ты и Куприянов».
«А мы твое заявление сейчас разберем, — подумав, ответил Михеев. — Правда, по уставу нельзя принимать двумя голосами, но, думаю, учитывая обстановку, нам простят это нарушение».
На клочке бумаги огрызком карандаша написали протокол. До того короткий, что короче быть не может.
«Слушали: заявление Алтунина о приеме в партию. Постановили: принять Федора Алтунина кандидатом в члены ВКП(б), как доказавшего в бою преданность партии Левина.
Председатель Михеев.
На пятые сутки нажали наши и выручили измученных, обессилевших храбрецов. А коммунисты полка, как рассказал мне Михеев, единогласно утвердили протокол необычного партийного собрания…
Наступила весна сорок четвертого… Меня приняли в партию.
Хорошо я то время запомнил. Трудно было. Началась распутица. За несколько дней раскисли поля. Развезло, расквасило дороги. Лишь кое-где под кустами, в ложбинах остался посеревший ноздреватый снег. Грязища непролазная, а все равно фронту требуются боеприпасы, горючее, продовольствие, медикаменты… И без писем и газет солдату тоже не обойтись.
Тонули, вязли повозки, орудия, тягачи. Натужно выли моторы машин. Надрывались лошади. Только и слышно: «Раз-два — взяли! Э-эх, взяли! Еще раз, братцы, навались!»
Жизнь на фронтовых дорогах не затихает ни днем, ни ночью. Идут и идут войска. Пешком. На повозках. Верхом…
А навстречу, в тыл, раненые. В санитарных автобусах и двуколках, в тряских кузовах грузовиков…
Человеку двигаться ну просто никакой возможности. На каждом сапоге по пуду земли. Шагнешь — и собственную ногу из вязкой грязи вытащить тяжело.
И как ни стараемся скрыть движение колонн, а «рама» нет-нет да нащупает. А после нее того и жди небесную артиллерию — «юнкерсов».
Хоть и лютое бездорожье, а наступать все равно надо. Не будешь же дожидаться, пока земля подсохнет. Больно хорошая штука — наступление. И чем быстрее наступать, тем скорее конец этой распроклятой войне. Так что на распутицу и немецкую авиацию никакой скидки не давалось.