Страница 69 из 83
— Молодцы парни, — сказала Ядринцева своим ровным, как бы бесцветным голосом и поторопилась доложить секретарю парткома о том, что «меры приняты»: в клепальном, да и, наверное, во всех цехах в обеденный перерыв проведена громкая читка газетных материалов.
Свой «доклад», однако, ей пришлось прервать чуть ли не на полуслове. Пахомов, явно ее не слушая, лежал, тихо улыбаясь. И она замолчала, смущенно подумав: «Зачем я все это говорю? Человек болен, находится на бюллетене».
— Сынки… — прошептал Пахомов и повернул голову к гостье: — Послушай, Аполлинария…
— Ивановна, — робко подсказала Ядринцева.
— Слушай, Аполлинария, — упрямо повторил Пахомов. — Громкая читка, говоришь? Меры приняты… я в этом не сомневался. (Ядринцева начала багроветь). Да ты подвинься поближе… А то сидишь там на отшибе.
Она придвинулась вместе со стулом вплотную к кровати и, все такая же прямая и напряженная, чуть склонилась к больному.
— Ты только пойми, что произошло, — зашептал Пахомов. — Четыре мальчика должны были погибнуть: открытый океан… баржа неуправляемая… нет пищи, одна гармошка осталась. Нет пресной воды.
Пахомов замолк, переводя дух, и Ядринцева с испугом подумала, что ему совсем ведь нельзя разговаривать.
Но он заговорил опять:
— Люди другого мира, понимаешь… не нашего мира… в таких условиях… способны сожрать друг друга… А эти ребята… Помнишь, что Зиганшин сказал: «Мы должны были погибнуть… но мы надеялись».
Ядринцева не успела ответить, потому что дверь тихонько приотворилась и в комнату вошла жена Пахомова.
— Может, чайку выпьете? — спросила она, со спокойной приветливостью глянув на гостью.
Аполлинария раскрыла было рот, чтоб поблагодарить и отказаться, но Василий Иванович опередил ее.
— Хорошо бы, Аннушка. И, знаешь, можно с коржиками? — спросил он своим как бы шелестящим голосом.
— Конечно, Вася.
Дверь закрылась, и Василий Иванович прошептал немножко виновато:
— Это у нее быстро — коржики. Но я успею… ты отлично сделала, что пришла.
Аполлинария вспомнила о Лавровой, и длинное лицо, ее растерянно дрогнуло: неужели так и придется уйти ни с чем?
Василий Иванович ничего не заметил. Закрыв глаза, он попросил Аполлинарию:
— Прочитай мне, пожалуйста, в «Правде»… Там подробно описано, да я так и не осилил: мушки перед глазами мельтешат.
Ядринцева с трудом извлекла из сумочки очки — очень мешали апельсины — и, вздев их на нос, монотонно принялась читать очерк о четырех солдатах, которые, умирая, продолжали аккуратно нести вахты: по очереди скалывали лед с бортов баржи, по очереди стояли или, вернее, лежали в дозоре, не спуская воспаленных глаз с бушующего океанского простора…
Дойдя до последней строчки, Аполлинария почти умоляюще глянула на Пахомова: утром она только просмотрела газеты и успела понять лишь одно — событие чрезвычайное и надо немедленно действовать, полный же смысл происшедшего дошел до нее только сейчас…
— Ну? — спросил Пахомов.
— Удивительно, — сказала Ядринцева. — Даже поверить трудно.
Василий Иванович открыл глаза и неожиданно улыбнулся:
— А я верю… Да ты, наверно, сама видела в цехе: люди радуются подвигу. Это самое гордое у человека счастье.
Ядринцева промолчала: она только наладила читку и ушла из цеха.
— У меня сейчас очень много времени для размышлений… Единственное преимущество болезни, — несколько свободнее проговорил Василий Иванович. — За плечами у этих ребят — великий подвиг народа… И вот я… маленький человек, грешный, отваживаюсь так подумать: не задаром, значит, я ребра поломал… не пропало. Да что я! Сколько погибло героев… ну, хотя бы в последней войне… известных и неизвестных. Неизвестных… их больше, слышишь, Аполлинария? Тысячи и тысячи героев еще неизвестны… не открыты. Не могу думать о них… о неоткрытых… без волнения. Подвиг в крови нашего народа… Если торжественно сказать, тут великая эстафета поколений. — Василий Иванович медленно сложил газету, погладил сгиб худыми, почти прозрачными пальцами и глубоко, несколько затрудненно вздохнул. — Парни, сержант Зиганшин… они выросли после войны. Но мы… живые работники той войны… еще трудимся. И разве не счастье увидеть своими глазами… как передается эстафета мужества… Видишь, ее уж дети наши приняли…
— Я слышу тут целую речь, Вася! — с упреком проговорила Анна Федоровна, неприметно вошедшая в комнату.
Ядринцева выпрямилась и, отвернув манжету, взглянула на часы. Слушая Пахомова, она неотвязно думала о том, что хорошо бы провести беседу в цехе именно вот в таком плане, и еще думала о Катерине Лавровой… Пора уже уходить, а еще ни слова не сказано об этой женщине, ради которой она пришла сюда.
Но гостью не отпустили. Анна Федоровна сумела деликатно увести ее на кухню, якобы нуждаясь в небольшой помощи. Но на кухне Аполлинария почти безмолвно провела четверть часа, сидя на белой табуретке, вплоть до того момента, когда из разогретой духовки донесся ванильный аромат поспевших коржиков.
Потом они втроем у постели Василия Ивановича пили чай и Аполлинария, стыдясь и негодуя на себя, с волчьим, аппетитом поедала теплые, немыслимо вкусные коржики.
И все-таки пора было уходить.
Аполлинария улучила минуту, когда гостеприимная Анна Федоровна вышла с чайником на кухню, и торопливо спросила:
— Ты говорил с Лавровой?
Василий Иванович легонько кивнул головой, видимо еще погруженный в свои мысли.
— Ну и как? Пойдет она в Кремль?.
— Пойдет, — ответил Василий Иванович и со странной пристальностью поглядел на Ядринцеву.
Аполлинария едва удержалась от шумного вздоха: теперь можно было спокойно уйти.
Но Василий Иванович не считал разговор оконченным.
— А к а к а я она явится в Кремль? — спросил он, несомненно имея в виду Лаврову.
Аполлинария промолчала, только бесцветные бровки ее чуть дрогнули: главное, чтоб Лаврова пошла и получила свой «Знак Почета», а уж будет ли ей почет иль не будет, покажет время.
Но что ж она услышала от секретаря парткома!
— Катерина Лаврова пролетарка. Если хочешь, из той же породы людей, что и парни эти.
«Из той же породы… баптистка! Изуверка! Камень безгласный!» — мысленно с негодованием возразила Аполлинария: вслух она не решалась спорить с больным. У нее только рот слегка приоткрылся да глаза еще больше округлились, и Василий Иванович невольно припомнил прозвище, каким наградили Ядринцеву заводские озорники: «Филин».
Она безмолвствовала, потерянная или возмущенная. Пахомов, боясь, что сейчас войдет заботливая Аннушка, поспешно проговорил:
— Мы не можем отдать сектантам эту женщину. Не такая она, чтобы ползать на коленях в этой своей секте. Вся ее жизнь — на заводе по крайней мере — в самом вопиющем противоречии с идеологией сектантов…. с рабской, понимаешь ли, идеологией. Обстоятельства сложились так, что она дала себя одурманить. Мы должны ей помочь, ну, что ли, разбудить ее.
— Кого разбудить, Вася? — спросила Анна Федоровна, бесшумно отворившая дверь.
— Лаврову, помнишь?.. — ответил Пахомов, покорно замолкая.
— Помню, — сказала Анна Федоровна, прочно усаживаясь у изголовья мужа, и прибавила: — Спокойнее, Вася.
«Кто же это разбудит Лаврову?» — тревожно раздумывала Ядринцева. Ей казалось, что Пахомов излишне усложняет вопрос. От неловкости и растерянности она вдруг потянулась к стопке книг, лежавших на столике, перелистнула верхнюю, толстую книгу и словно обожглась — до того резко отдернула руку. Библия на столе у секретаря парткома!
Василий Иванович тихонько засмеялся, усталое лицо Анны Федоровны тотчас же озарилось улыбкой; очень схожими показались их лица Ядринцевой… Она слышала когда-то, что так это и бывает у супругов, проживших долгую жизнь. Но сейчас это ей ни к чему, сейчас ей уйти надо. Однако она и с места не двинется, пока не получит прямых указаний насчет Лавровой.
А Василий Иванович заговорил совсем о другом.
— Это не баптистские стишки… слезливые и неграмотные, — задумчиво сказал он, кинув взгляд на Библию. — Должен сказать, книга удивительная. Я, конечно, профан, но… Подожди, Аннушка, я бы так сказал: придут, может, времена, когда человек… свободный даже от тени религии… прочтет Библию как сказку… или как эпос.