Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 83



Собрание началось ровно в назначенный час, Павел рассказал молодежи о годовщине Красной Армии, не произнеся ни одной из тех примелькавшихся «ораторских» фраз, которые проходят мимо ушей. Клавдия впервые не только «отсиживала» собрание, а слушала и глядела прямо в белозубый рот Павла. Своим глуховатым голосом он рассказал о Ворошилове, о Фрунзе, о Чапаеве и Буденном, о страшных боях на Волге, в Сибири, в Крыму, о величии и бессмертии славы нашей армии.

После собрания молодежь, особенно парни, плотно окружили нового секретаря, и он, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, оживленно говорил, объяснял, поглядывая на парней внимательными, весело поблескивающими глазами. Клавдия, не узнавая себя, упорно толклась тут же.

— Во, язык у личности подвешен, — попробовал подшутить Яков.

— Помалкивай, галантерея! — сурово оборвал его парень, крепко сжимавший папиросу в темных от деповской копоти пальцах.

«За мать, что ли, дразнят?» — подумала тогда Клавдия, мельком оглянув крупную фигуру Якова: мать у него торговала в галантерейном ларьке на вокзале.

Вот с того все и началось у Клавдии. Она следила и боялась пропустить момент, когда Павел появится на вокзале; стала узнавать его быстрые, отчетливые шаги по каменному полу зала ожидания, и все в ней замирало и останавливалось, если Павел приближался к окошечку телеграфа.

Скоро Клавдия вызнала, что Качков квартирует на тихой улочке, совсем неподалеку от дома Суховых. Вот тогда-то она и начала мысленно «встречаться» с Павлом. Вдвоем они бродили по Вокзальной площади или в путанице снежных улиц, а то шагали по железнодорожной насыпи, вплоть до самого синего леса.

Но она знала: если Качков и в самом деле подойдет и о чем-нибудь спросит, она потеряется до немоты, до беспамятства. При нем она смущалась, краснела, мучительно стыдилась и своего «монашьего» пальто, и старенькой, сохранившейся еще от школьных лет, котиковой шапочки, и даже едва приметной хромоты своей стыдилась.

Павел был только немного старше Клавдии, но она почему-то робела перед ним и никак не могла хотя бы мысленно поставить его в один ряд с другими станционными парнями.

В конце концов она смутно поняла, что Павел, ничего для того не делая и, казалось, только стесняя ее и как бы дразня, властно вошел в ее жизнь.

Однажды он догнал Клавдию на Вокзальной улице и прошел с нею целый квартал. Он о чем-то говорил, спрашивал, а она отвечала путано, несуразно, и ненавидела себя, и боялась, что вот сейчас умрет со стыда.

И все-таки тот морозный день, когда улица из конца в конец светилась от солнца и снег протяжно скрипел под валенками, — тот день стократно повторялся потом в ее воображении, значительный, необыкновенный до замирания сердца.

Вот сегодня она во второй раз увиделась с ним с глазу на глаз, — и что же, собственно, случилось? Какое ей дело до Анны, той самой, которую он «целует» в телеграмме? И еще там дети… Его дети, должно быть… Его и этой Анны?

Клавдия фыркнула, зашагала быстрее. Скорее, скорее домой, чтоб укрыться от всех!

Издали увидела она бурый, высоко спиленный пень, — стоял он как раз напротив ворот усадьбы Суховых. Когда-то рос тут могучий дуб, ствол его распилен был и положен на матицы в двух домах кондуктора Сухова. А пень безжизненно затвердел, и мертвые его, узловатые корни, выступившие из-под земли, казалось, подернулись пеплом. Дети кондуктора хорошо знали дубовые матицы: на обеих темнела отметина — глубоко выжженный крест.

Клавдия открыла широкую, осевшую калитку. Пустынный, чисто выметенный двор встретил ее обычной тишиной. Черный пес звякнул цепью и проводил Клавдию круглыми, горячими глазами. Она остановилась на крыльце, откинула косу за плечо и насильно улыбнулась.

— Мне-то что за дело! — громко сказала она, укоряя себя и в то же время подбадривая.

Тревога все-таки не уходила. Но вместе с тревогой, не заглушая ее, — вот странное дело! — росло острое ощущение счастья, может быть лишь угадываемого, желанного. Оно шло, это непреоборимое счастье, наверное, просто от неба, которое бывает таким далеким и синим только ранней весною, от ветра, пахнущего прелой прошлогодней травой, от седых бревен родного дома, что молчаливо берегли и горе и нещедрые радости семьи Суховых.

II



Клавдия смутно помнила то время, когда родительский дом был наполнен детворой, ревом, ссорами. Утром, бывало, мать ходила по комнатам в толстых шерстяных чулках, и дети говорили шепотом, пока из спальни не доносилось сонное кряхтенье отца. Мать, раздавая по пути шлепки, торопливо шла на кухню, чтобы приготовить завтрак. Отец после завтрака уходил в своей черной кондукторской шинели с начищенными пуговицами, и в доме сразу становилось как-то просторнее. Маленькая Клавдия боялась и не любила отца. Его квадратное лицо, оправленное в рыжеватую квадратную же бороду, было исполнено холодного равнодушия. Только в минуты гнева он весь наливался бурой кровью и глаза становились у него неподвижными и как будто белесыми.

Тогда между отцом и детьми вставала мать.

Она неизменно говорила:

— У тебя, Диомид Яковлевич, тяжелая рука, — и молча принимала на себя бешеные удары.

Клавдия была самой младшей в доме. Она знала, что до нее родились в семье Суховых две девочки, две Клавдии, и умерли в младенчестве. Она, значит, была третьей Клавдией.

Совсем маленькой девочкой, по несчастной случайности, она упала в открытый подпол и сломала ногу у самой щиколотки. Нога срослась неправильно, и девочка стала прихрамывать.

«Третья» Клавдия была какой-то особенно несчастливой и беззащитной в суровой отчей семье. У Суховых, правда, все дети росли без особой ласки, но старшие были увереннее, драчливее Клавдии. Частенько они говаривали младшей сестре с нескрываемым равнодушным презрением:

— Ну, ты, третья Клавдия!

Мать любила дочь неспокойной, жалостной любовью.

— Горькая ты моя, — шептала она, нет-нет да и поглаживая крупную, неровно постриженную голову девочки.

Клавдия всегда резко отличала мать от отца. Сначала она делала это бессознательно, но потом, подрастая, начала понимать, что мать действительно умнее, лучше и куда добрее.

К тому времени, когда Клавдия поступила в школу, в семье Суховых все переменилось. Двое старших братьев Клавдии, Сергей и Димитрий, навсегда покинули родительский дом. Сергей потом служил в Красной Армии где-то на Дальнем Востоке, а младший, Димитрий, комсомолец, работал на линии, на станции Лес, в часе езды от Прогонной, и, по слухам, недавно женился. Отец, получив небольшую пенсию, уволился со службы и присмирел.

Домом теперь правила мать.

Она кормила семью шитьем и выручкой от продажи молока. Высокая, на целую голову выше отца, она легко носила по дому и по двору свое крупное, слегка располневшее, но крепкое тело. У нее был русский, вздернутый, мясистый нос, серые пронзительные глаза, которыми она смотрела не мигая прямо в лицо собеседнику, и большой красивый рот в горьких складках. Была она очень молчалива, и Клавдия часто почти со страхом наблюдала, как в широко раскрытых глазах ее тлел скорбный огонь или вздымалась и гасла темная волна гнева.

Клавдия ловила каждое слово, оброненное матерью, запоминала его, взвешивала, иногда совсем не понимая, почему тишина в доме казалась особенной, немирной, наполненной смутным ожиданием, как будто гроза в этих стенах еще не отшумела. Что стоит между матерью и отцом, темное, молчаливо-непрощаемое?

Ей казалось, что она никогда не задаст этих вопросов матери, — так она робела перед ней и не умела попросту приласкаться, поплакать, выспросить.

Клавдия видела, как изнывает в скуке и одиночестве отец, как, молчаливо тоскуя, о чем-то думает мать. Иногда они скупо переговаривались, но разговоры выходили недобрые: старики не то упрекали в чем-то друг друга, не то раскаивались. Только каждый раз они недовольно замолкали, и мать как бы переставала замечать отца: неторопливо, уверенно управлялась по хозяйству, стучала на швейной машинке, уходила куда-то, возвращалась и снова уходила.