Страница 95 из 97
Авдотья наконец поняла: вот откуда шло томление, вот что билось в ней, искало выхода!.. Песня рождалась где-то в глубокой тайности сердца, новая песня!
Но о чем же и как могла она запеть теперь в немоте и бессилии болезни? Видения новой, еще не сложенной песни лишь пронеслись перед нею, а она обессилела до полной глухоты. И сердце сорвалось, словно хотело выметнуться из груди. И вот лежит она, смиренная, неподвижная, ожидая, когда сердце затихнет.
В конце концов дремота сломила, и во сне она легко шагнула из избы, с постели, прямо в просторную, незимнюю степь. Она не шла, а летела, легкая как птица, по прямой тропе, утонувшей в траве и цветах. По обе стороны тропы стояли белоногие, бесконечно уходящие вдаль ряды деревьев. Свежий сладкий аромат дошел до нее. «A-а, так это яблоньки, яблоньки! Значит, это мы с вами стоим, яблоньки вы тоненькие, да на зеленой тропе разговор ведем?»
— Матушка, матушка… чайку бы испила… — глухо расслышала она голос Натальи и с трудом разлепила веки.
Наталья стояла с чашкой в руках и глядела на нее с тем испуганным, жалостливым выражением, которое теперь, кажется, так и застыло на темноглазом осунувшемся ее лице. «Почернела, — подумала Авдотья, окончательно просыпаясь. — Работает, устает, а тут еще со мною мука…»
— Чаю? — тихо повторила Авдотья. — Ну выпью!
— Я сухарик тебе размочу.
Наталья обрадовалась, поставила чай на табуретку.
Над чашкой вился пахучий парок: Наталья заварила сухую морковку, и этой морковкой пахло в избе. Надо же привидеться такому сну!
«Улечу скоро», — суеверно решила было Авдотья, вспоминая, как леталось ей во сне. Но мысль лишь мелькнула и снова исчезла. Нет, ее мучила, ей чудилась новая песня о садах. Вопреки всему в ней совершалась тайная огневая работа.
Что ж, поддаться еще и этому наваждению? Сложить песню, хотя бы шепотом?..
Наталья накормила и напоила Авдотью, осторожно заплела ей волосы, умыла.
— Спасибо, дочка, — тихо сказала Авдотья.
Наталья взяла чашку, полотенце, откинула было занавеску и вдруг услышала, как Авдотья произнесла шепотом:
— Успею ли? — И повторила, беспокойно шевеля пальцами на груди: — Успею ли?
— Чего ты, матушка? — спросила Наталья, с испугом прижимая к себе полотенце.
Авдотья взглянула на нее, словно спросонок, помедлила, потом шепнула:
— Это я про себя.
Наталья остановилась, постояла по ту сторону занавески, зажав кулаком рот, чтобы не вскрикнуть: слова Авдотьи она поняла по-своему.
«Зачин сделать с того, старого Тихона, с тех родников, — прикидывала Авдотья. — А потом уж повернуть на сады да на вязовского Тихона…»
Ах, если б хоть немного посвободнее ей дышалось!
Неспешно, бережно она выискала бы слова в песню, чтобы встали одно к одному: каждое вещее словечко облюбовала бы, на ладошке обкатала, как белую жемчужину. Изо всего, что передумано, может, и в самом деле собралась бы песня, самая желанная, вольная, широкая не только по красе своей, но и по умыслу: умысел-то какой в ней живет!..
Необыкновенно долгим показался Авдотье этот день. Засыпая, она видела путаные сны, приходя в себя, слышала смутные голоса. На улице как будто шел дождь, и, как это бывало при дожде, в избе стоял душноватый дымок. Но печь топили только по утрам. Сообразив это, Авдотья тревожно шептала: «Совсем памяти лишилась, старая…» И тут же начинала утешать себя: «Вот отосплюсь, тогда про Тихона складывать буду!» Дрема, однако, не отходила, и Авдотья все глубже и глубже погружалась в нее; потеряв счет дням и ночам, она опоминалась только на короткое время.
Однажды, с усилием раскрыв глаза, увидела себя в степи, среди кустарников и серебряной полыни. Оказывается, это не дождь шумел, а ветер, — кустарник и полынные стебли неспокойно шевелились и раскачивались. Авдотья оглянулась и сразу же увидела знакомое озерцо. Тревожные рябинки бежали по воде от берега до берега, и Авдотья вспомнила: «Все это было». Да, все это было на большой земле, где она жила с Николей в коммуне. Она любила и помнила не только озеро и кустарник, но и каждую неприметную тропочку. Вот стоит и неспокойно качается на ветру невысоконькая ветла, из-за нее, припадая на ногу, выйдет сейчас молодой Николя, и, как тогда, в коммуне, Авдотья скажет про Наталью: «Ступай, там она, в полыни… Ждет тебя, олень белая…»
Порывом ветра ветлу вдруг склонило до самой земли, и при свете луны Авдотья не сына увидела, а солдата в бескозырке. Темнея провалами глаз, он двинулся на нее, что-то шепча непокорными, будто озябшими губами. «Дуняша…» — расслышала она, с ужасом узнавая в солдате убитого на давней войне мужа.
Он еще что-то шелестел, шевеля озябшими губами, но слов нельзя было разобрать. Однако Авдотья поняла: «Зовет меня!»
С этим она и проснулась, а проснувшись, трезво решила: «За мной приходил!»
Сон обессилил ее, она уже не чувствовала своего тела, и когда ей понадобилось положить затекшую руку на грудь, то эта рука показалась ей пудовой. «А-а…» — простонала она, догадываясь и обводя медленным прощальным взглядом тихий свой уголок. Белые шероховатые стены, деревянная спинка кровати, цветастая занавеска — вот он, малый и ясный до боли в глазах, тесный мир, где тебе, человек, суждено встретить свой последний час.
Наталья понесла обед Николаю, оставив с больной Ганюшку. Девочка тихонько сидела у стола со своими книжками.
Вдруг за занавеской ей послышалось какое-то движение.
Ганюшка легко скользнула через горницу, откинула занавеску. Бабаня неловко лежала на боку, одна рука у нее свесилась.
— Положи на спину, — расслышала девочка слабый шепот.
— Обними меня, я поверну, — попросила Ганюшка, пытаясь приподнять больную за плечи.
Но Авдотья только со стоном закрыла глаза. Ганюшка испуганно, неловко перекатила ее на спину.
— Ступай… — прерывисто шепнула Авдотья. — Позови… помирать буду…
Ганюшка выметнулась в горницу, схватила шубейку и помчалась вон из избы. По дороге, как слепая, ударилась о косяк, оставила раскрытыми двери.
Только во дворе она закричала от ужаса и с криком выбежала на улицу.
Глава десятая
Весна пришла ранняя — не остановили ее ни утренние заморозки, ни последние бессильные метели. Земля стремительно выходила из-под снега, по всем, даже малым впадинкам зашумели ручьи, в оврагах же забурлили целые водопады. Крутые рваные берега осыпались, и овраги раздавались еще шире, пядь за пядью отнимая у человека возделанную землю.
Такой была весна в заволжской степи. Она и поила жирную землю, и разрушала ее, а набрав силу, насылала с востока иссушающие ветры.
Но пока что горячее дыхание пустыни не донеслось до степи, и она была во власти воды. По размытым топким дорогам можно было пробраться только верхом. Райисполкомовцы, секретари райкома, председатели колхозов, девушки-письмоносцы — все сели на лошадей. В селах заканчивались последние приготовления к посевной. В колхозе «Большевик» и сам председатель, и бригадиры то и дело наведывались на поля, следя за поспеванием почвы.
На одном массиве, раскинувшемся на пологом склоне, земля, вся в прибитой спутанной стерне, совсем порыжела и бугорки покуривались пылью. По всем признакам здесь уже следовало пахать. И вот ранним ветреным утром у межи, отмеченной прошлогодним бурым полынком, собрались пахари во главе с Павлом Васильевичем Гончаровым, маленьким и вовсе одряхлевшим.
Трактор стоял на закраине поля. Возле него суетился Степа Ремнев, озабоченный, суровый, в просторной стеганке, свисавшей до колен, и в новой меховой шапке. Татьяна была тут же. С задумчивой улыбкой глядя на мальчика, она радовалась и весне, и тому, что Степа теперь стал главной опорой, корнем в семье. Сегодня ему доверили зачин, первую борозду. Нешуточное это дело — повести трактор на глазах у стариков, у членов правления!
Вот один из них с сомнением сказал:
— А что, сладит мальчонка?
И тотчас ему возразил Павел Васильевич: