Страница 91 из 97
Так и упрятал он в себе давнюю мечту, лишь издали с робким обожанием поглядывал на трактористов, молодых рабочих парней.
Когда же в деревню пришел первый комбайн, Дилиган проторчал возле него целый день, молчаливо возвышаясь над кучкой ребят, потом на своих длинных ногах неутомимо шагал за машиной по полю и кончил тем, что напросился в помощники к комбайнеру — отгребать и сваливать солому.
Так сложилась и протекла жизнь Ивана Бахарева — Дилигана. Что оставалось теперь Ивану? Он ясно сказал об этом в прошлую их беседу:
— Наше стариковское дело такое: работай, сколько в тебе силы есть и совести. А кончится война — колотушку в руки и в сторожа. — Подумав, прибавил: — Пойду в МТС машины сторожить.
Вот оно что: к машинам все-таки пойдет человек…
Сколько еще можно перебрать людских судеб, разных и всяких. Бесконечна она, невидимая книга жизни!
Авдотья осторожно повернулась на бок, подложила худую ладонь под щеку. Ей послышалось, что на крыльце скрипнула тугая, промерзшая ступенька. Но нет, в сени никто не вошел. Белая сверкающая улица была совсем пуста. «Мороз нынче: ребят и тех не видать, на печках сидят», — подумала Авдотья. По косым солнечным лучам, которые перекрещивали окно, она поняла, что текли еще утренние часы. И по радио передавали сказку для ребят.
А сколько дум уже передумано! Быстра человеческая мысль, быстрее ветра проносится она через годы и десятилетия минувшей жизни.
Авдотье иногда мечталось: дожить бы до того счастливого часа, когда впереди забрезжит свет первого мирного утра. Но пока еще и не видно конца тяжелым битвам на фронтах!..
В избе вдруг замолкло радио, и в безмолвное раздумье Авдотьи вошли прозрачные аккорды позывных радиостанции. Что-то случилось. Авдотья с усилием поднялась на локоть и отвела платок за ухо.
— От Советского Информбюро! В последний час! — медленно с подчеркнутой торжественностью произнес голос, который был теперь так знаком и иногда так страшен Авдотье.
Диктор сделал паузу — и, боже мой, чего только не пронеслось в смятенном сознании больной: «В последний — значит, совсем плохо. Какой-нибудь город оставили, большой… Видишь, и сказать сразу не смеет… Нет, сейчас скажет… Вот, говорит!»
— Успешное наступление наших войск в районе Сталинграда. Прорвана оборонительная линия противника протяженностью в тридцать километров на северо-западе и на юге Сталинграда протяженностью в двадцать километров. Наши войска, преодолевая сопротивление противника, продвинулись на шестьдесят — семьдесят километров. Разгромлены шесть пехотных и одна танковая дивизия противника. Захвачено за три дня тринадцать тысяч пленных и триста шестьдесят орудий. Трофеи подсчитываются…
Авдотья откинулась на подушки, всплеснула худыми руками:
— Сыно-ок! Чего сказал…
Она обвела взглядом пустую избу, с жадностью уставилась на дверь. Ей казалось невероятным, чтобы возле нее никого не было: не только ведь горе, но и радость свою человек не может и не должен удерживать в самом себе.
И — вот чудо! — дверь на самом деле отворилась, и на пороге встал высокий седой Дилиган.
— Ваня! — слабо вскрикнула Авдотья. — Легок на помине. Ну, иди, иди, гость ты мои желанный!
— Да ведь я, — тонким своим голосом, словно прося прощения, протянул Дилиган, — думаю: «Теперь слушает Дуня… Пойду проведать, ишь, сообщают информацию…»
Дилиган с молодости любил и старательно запоминал всякие трудные, неразговорные слова.
— А я за столом сидел, а в радио сказали… я за шапку, да и…
— Будет тебе объяснять, — ласково укорила его Авдотья. — Проходи, говорю. Или не знаешь — для тебя всегда место приготовлено.
Иван снял полушубок, повесил его на гвоздь и уселся на высокой лавке, как раз против печи.
Старики стали вспоминать слова сообщения. Только за три дня войска наши продвинулись на семьдесят километров, а ведь это дальше, чем от Утевки до города… Взяли в плен тринадцать тысяч солдат; надо сложить вместе четыре или пять таких деревень, как Утевка, со всеми стариками и младенцами, чтобы получилось тринадцать тысяч душ!
Но какой же силы гремели там бои! Сколько самолетов летало и сражалось в воздухе, какие вереницы танков мчались по земле, сколько орудий стреляло враз, какой грохот стоял на земле и в небе!..
— Трудно им там… — сказала Авдотья. — Кузьма наш, Герой, жив ли? Сапер, говорят, впереди идет…
Дилиган покрутил головой.
— Может, бог миловал, — тонко, с хрипотцой ответил он.
Авдотья не сумела сдержать усмешку: тысяча самолетов и пушек, гром, еще никогда не слышанный людьми ни на земле, ни на небе, — и вдруг «бог»! Чего может тут сделать бог? Эх, старик, старик…
— Трудно, уж куда труднее, — задумчиво повторила Авдотья, будто не расслышав друга. — Ну, Ваня, и мы тут ничего для них не жалеем.
Ей было и радостно и тревожно, она думала сразу обо всем — о фронте, о боях, о Сталинграде и о родной деревне. Как славно, что пришел Иван! Удивительно хорошо с ним беседовать: она начнет — Иван подхватит, она скажет — он согласится. Будто не два разных человека беседуют, а один с самим собой.
Сейчас Иван говорил со своей застенчивой улыбкой, что Леска, его косоглазый зять, похоже, гнет новую линию, а какую — пока не понять. Вдруг прислал к Ивану внучат, зовет нынче вечером в гости. А сама Дуня, дочь, ни словечка через детей не передала. Вот и гадай теперь: к добру будет это гостеванье или ко злу?
— Ты ступай, обязательно ступай, — посоветовала Авдотья, думая совсем о другом.
И здесь, в степях, тоже поднялись и встали в труде человек к человеку.
Гордость и вера переполнили Авдотью. Будь она здоровей — самый час навести голос на песню. Песня, она всегда стоит рядом с человеком.
— Вроде праздник у нас нынче, — Ваня, — произнесла Авдотья дрогнувшим голосом.
Дилиган, вопросительно поглядывая на нее, стиснул бороду в кулаке — борода была жиденькая, а кулак большущий, темный, мосластый — и привычно затянул, соображая:
— Да ведь и то сказать…
Потом, видно, понял как-то по-своему, суетливо взмахнул рукой, засмеялся:
— Оно уж так: праздник…
Глава восьмая
Зима катилась дальше, день стал совсем коротким. Бледное солнце низко и недолго стояло над деревней. По утрам над избами дружно подымались желтоватые дымки — печи топили кизяком, — скрипели на разные лады промерзшие журавли колодцев, скрипел снег под чьими-то быстрыми шагами, потом все затихало.
Авдотья могла бы сказать, сколь привычна, сколь стара на свете зимняя, глухая, беспросыпная немота. Но она хорошо знала: на этот раз тишина была обманчивой. Колхозники жили в труде и хлопотах, пожалуй, нисколько не меньших, чем в летнюю пору. Десяток девушек обучались на трактористок. На крытом току до сего дня еще гудела, татакала молотилка: обмолачивалась пшеница с семенного участка.
В просторной избе у бригадира Попова, у Князя, по целым дням просиживали женщины, а вечерами прибегали на помощь еще и девочки-ученицы — перебирали по зернышку семенную пшеницу. Ганюшка уже принесла домой последнюю новость: Афанасий Князь при колхозницах иссрамил свою толстую Лукерью и силой заставил ее вместе со всеми сортировать семена, чтобы «не языком работала, а руками».
В кузнице пылал горн и шла звонкая стукотня: там загодя чинили бороны, плуги, сеялки, телеги-бестарки на железном ходу.
Ребятишки усердно ссыпали золу в большие ящики, выставленные на улицах.
Утевцы отправляли посылки солдатам-сталинградцам; собирали теплые вещи для армии и отвозили в район; писали письмо от всего колхоза Герою Кузьме Бахареву, потом на общем собрании читали ответ Кузьмы.
В конце января, в глухие вьюжные сумерки, радио принесло весть, что блокада Ленинграда прорвана нашими войсками.
В избе Логуновых тотчас же появилась Инна Константиновна, заведующая детским домом. Вся залепленная хлопьями снега, розовая, почти пьяная от радости, она опустилась на скамью у порога и заплакала.