Страница 16 из 97
Со странным чувством стесненности и легкой печали Николай пошел в сарайчик: скоро он в последний раз прикроет за собой скрипучую дверь родной избы, где был рожден, где полюбилась ему Наталья, где столько мечталось о собственной хозяйской судьбе. Что-то ждет его? Сладит ли он с делом председателя коммуны «Луч правды»?
…Через час они с матерью, позавтракав и посидев на узлах, торопливо погрузились. Николай сначала сидел на возу один, потом, притворив за собою плетневые ворота, вышла со двора и взгромоздилась на телегу Авдотья. Николаю почудилось, когда он тронул лошадь, мать украдкой перекрестилась.
Коммунары должны были съехаться у кизячной ямы, где поставлен был деревянный, выкрашенный в красный цвет памятник Кузьме Бахареву.
Сюда уже подходил народ. У самого памятника, успевшего выцвесть от дождя и солнца, стоял, опираясь на подожок, Левон Панкратов. Седеющий, но все еще могучий, с лицом, словно бы выдолбленным из потемневшего дуба, бывший староста смотрел на суету проводов с таким тоскливым презрением, что Николай, перехватив его взгляд, торопливо отвернулся. За спиной у Левона галдела кучка баб. Среди них выделялась тучная Семихватиха. Белобрысая молодайка, как в кликушеском припадке, кричала:
— Соли нету!.. Ситцу нету!.. Карасину нету!
— С лучиной по старине живем! — вставила Семихватиха. — Видно, конец свету приходит. Народ, гляди-ко, вовсе с корню сдернулся!..
«Тебя с твоих сундуков не сдернешь!» — сердито подумал Николай и стал высматривать в толпе Ремнева.
Степан стоял, о чем-то толкуя с Корявым. Мужики — коммунары и некоммунары — сгрудились вокруг и слушали внимательно и в то же время будто безучастно. Споря с Корявым, Степан то и дело оглядывался на деревню. Когда же со знаменем и гармонистом впереди вышел из деревни отряд дружинников, или чоновцев, как их теперь называли, Ремнев обернулся к Николаю и взмахнул рукой.
Тот уже знал, что делать: расшевелил лошадь вожжами и вывел свой воз на дорогу. За ним выехал Павел Гончаров, у которого на телеге среди разного скарба сидели жена Дарья и двое белоголовых мальчишек. Третьим встал Дилиган. Без нужды засуетились возле лошадей, поправляя хомуты и седелки, валяльщик Климентий и кузнец Потапов. На последней подводе согнулась нахохлившаяся, окруженная ребятишками Мариша, вдова Кузьмы Бахарева.
Весь обоз вытянулся на дороге. Чоновцы с винтовками и охотничьими ружьями построились, потеснив толпу, у дощатого памятника. Настал час расставания. Степан взобрался на телегу и громко заговорил:
— Товарищи! Мы собрались у памятника погибшего за народ Кузьмы Бахарева, чтобы торжественно проводить в путь наших земляков. Теперь они будут жить и трудиться коммуной под названием «Луч правды»…
Он неторопливо рассказал утевцам о ста десятинах земли, полученных коммуной, о чистосортной пшенице, которой они засеют поля, о разных льготах, ссудах и кредите, определенных для коммун Советским государством, — словом, обо всем, что должно задеть за сердце каждого хозяина, если тот не был, скажем, Дегтевым или Клюем… Но Ремнев вспомнил и об этих людях:
— А те, кому встанет поперек горла наша первая коммуна, — тут голос Ремнева зазвенел, — те пусть крепко запомнят: к старой жизни возврата нет. Нет и не будет!
Острый взгляд Степана упал на бывшего старосту. Левон переложил подожок из одной руки в другую, но глаз не опустил. «Ни тот, ни другой не уступит. А там еще Дегтев и Клюй затаились. Да мало ли их затаилось, из деревни один только лавочник сгинул», — подумал Николай, и сердце у него захолонуло.
Степан заканчивал свою прощальную речь:
— Долой польских панов! Да здравствует наш дорогой товарищ Ленин! Да здравствует мировая революция!
Он слез с телеги, вытер потное лицо фуражкой, обнял Николая и, жарко дыша, поцеловал его трижды, по русскому обычаю.
— Трогай! — громко крикнул Николай и тотчас же оглох от бабьих воплей и прощальных криков толпы.
Коммунаров жалели и ругали, над ними плакали и горько насмешничали:
— На барские калачи поехали!
— Уж там калачи: на голое место садятся…
— От разверстки бегут, умники!
— Ох, родимые! Куда же это вы, куда-а?
— А чего же ичейку-то с собой не взяли?
— На что им ичейка: плакушу везут.
Николай взглянул на мать. Она сидела, крепко сомкнув рот, только ее светлые брови слегка вздрагивали. Николай хлестнул лошадь, и та испуганно взметнула гривой.
Последней в его памяти осталась глухая Федора. Она бестолково суетилась и, расталкивая людей, горестно всплескивала руками. Обоз уже въехал на узкую плотину, до краев затопленную мутной полой водой, а бабка так, верно, и не поняла, куда угоняют ее земляков с женами, ребятишками и со скарбом. Уже издали Николай услышал ее глухой, басовитый крик.
В обозе молчали. Лошади, выгибая спины, тащили тяжелые телеги, мужики шагали рядом, опустив темные, смутные лица. Один Климентий, седой, но крепкий мужик, шел, высоко подняв голову, и из-под насупленных бровей зорко всматривался в весеннюю, пронзительно синеющую степь.
Толстая заплаканная кузнечиха беспрестанно оглядывалась на Утевку. Кузнец семенил рядом, мелкая, ребячья походка его никак не вязалась с широкими, литыми плечами.
Николай старался идти наравне с первой подводой. То и дело он оглядывал обоз. Шесть подвод, скрипучих и забрызганных грязью, казались под высоким солнцем какими-то сиротскими, жалкими.
— С честью нас проводили, — тихо сказала Авдотья. — Всей деревней.
Николай промолчал. Худое лицо его было замкнуто, скулы порозовели, — хромому трудно шагать по вязкой дороге.
— Знать, в светлый час отъехали, — настойчиво добавила Авдотья. — Ласточка над гривой у лошади пролетела.
Николай поднял голову. Большие его глаза — светлые, жадные и как бы голодные — надолго задержались на фигуре матери. Какой маленькой, сухонькой она вдруг ему показалась! «Постарела», — жалостно подумал и, не умея иначе выразить свою любовь, подправил солому на телеге и бережно коснулся острых колен матери.
До хутора Аржанова было всего пятнадцать верст по большой проселочной дороге, что вела к волостному селу Ждамировке; из года в год утевцы ездили в волость за товарами, и все-таки знакомая эта дорога представлялась сейчас коммунарам какой-то новой, неведомой. Мужики, бабы и даже дети беспрестанно озирались по сторонам и с боязливым любопытством вглядывались в туманную черту горизонта.
А родная Утевка осталась позади: опоясанная свинцовой лентой реки, она темнела плотным, собранным пятном. Мысленно отметив крохотную точку своей избы, Николай вздохнул.
Их окружала прозрачная, величавая степная тишина. Кое-где еще белел снег, но на бугорках уже пробились первые желтые перышки травы и талая земля широко и алчно чернела.
Дорога потянулась в гору. Мужики защелкали кнутами. Лошади ставили копыта осторожно, словно цеплялись за скользкую землю. Из-под морды передней лошади взмыл сизый грач, полетел низко над землей. «Птица червей ищет. Надо пахать!» — озабоченно подумал Николай и вдруг услышал песню.
— «Вих-ри враждебные ве-ют над на-ми…» — робко и протяжно вывел девичий голос, и все увидели певунью — беловолосую Дуню, дочь Дилигана.
Ей откликнулся чистый голосок Дашки, старшей Маришиной девочки. Дашка пела тоненько и верно, но лицо у нее оставалось суровым, как у матери. «Откуда у дитя хмурость такая?» — растроганно подумал Дилиган и подхватил песню высоким, дребезжащим тенором.
Николай взглянул на мать. Авдотья сидела прямая, чуть растерянная, губы ее беззвучно шевелились.
— Матушка… — удивленно прошептал Николай: похоже, Авдотья старалась приладиться к хору голосов, слабовато звучавших в степном просторе. А ведь еще не случалось ей певать песен…
Николай тоже запел, но голос у него сорвался, и он замолк. «Как внове жить будем? Непривычно все! Вот едем и поем…»
Обоз медленно вполз на холм. Отсюда коммунары увидели реденькую кучку тополей и озеро, блеснувшее у хуторской усадьбы. За озером ровно и далеко расстилалась бурая степь. Это была земля коммуны, и Николаю показалось, что вся она курится легкой голубоватой дымкой. «Пахать надо», — опять подумал он и прибавил шагу.