Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



Весну в Мышкине она уже помнила: ледоход на Волге и жеребёночка, которого звали Гришкой и который скакал по двору детдома и брыкался. Ещё она помнила, как они собирали подснежники и ландыши. Помнила полёт ласточек и их гнёзда под крышей. А ещё она помнила, как все детдомовские дети спрашивали: «А почему город прозвали Мышкин?» и пели: «Мышкин, мышка, мышка-норушка, отзовись, откликнись из своей норушки, где твои детки кушают котлетки».

Но девочка не помнила того, что помнила мама. Она просто не могла это помнить, потому что она не знала этого: в ту первую весну в Мышкине и в первое лето все детдомовские ребята не могли согреться, они всё кутались, летом не расставались с тёплыми шапками и ёжились даже на солнцепёке.

В детдоме мама работала воспитателем. «Ты знаешь, — сказала она однажды девочке, — в нашем детдоме очень много детей. Их папы на фронте, а мамы остались в Ленинграде. Чтобы им не было обидно, не называй меня при всех мамой, а ещё лучше вообще не называй пока меня мамой, а называй так же, как все, — Екатериной Сергеевной, хорошо?» «Хорошо», — сказала девочка, но часто, очень часто потом ей казалось, что мама совсем забыла про неё, и ей хотелось плакать, глядя, как её мама ласково гладит головки других детей и как те прижимаются к её маме, а чтобы не заплакать, она шла со всеми и вместе со всеми прижималась к своей маме.

 А когда она видела, как мама утешает кого-нибудь, кто разбил себе нос или ободрал колено, ей тоже хотелось рассадить себе колено, и она начинала носиться по двору, толкать детей и один раз так толкнула мальчика, что тот упал и заплакал, и мама наказала её, поставив в угол. Ах как было обидно стоять в углу! Она стояла в углу совсем одна и, не стесняясь, плакала навзрыд, когда пришла мама. Она подошла и стала рядом, положив руку ей на голову: «От бабушки и дедушки уже три месяца нет писем. Наверное, они погибли...»

 Девочка перестала плакать и прижалась к маме.

 Они стояли тихо-тихо. Стояли и стояли. А потом мама подтолкнула её к двери. «Иди, побегай, — сказала она, — поиграй с ребятами».

В конце лета маме пришёл вызов из гороно: её просили вернуться в Ленинград для работы во Дворце пионеров, — и они уехали, попрощавшись со всеми ребятами, половина из которых, как сказала мама, уже были круглыми сиротами, и этот детский дом в Мышкине, добавила мама, наверное, станет им родным домом.

Две девочки и мальчик, шестиклассники, запрягли кобылу Феню и повезли их на пристань, а за телегой бежал жеребёнок Гришка и смешно подбрасывал задние ноги, и мама плакала, и девочки тоже.

В Ленинград они приехали поздним вечером.

— Как жаль, что кончились белые ночи, — сказала мама, — ты, наверное, не помнишь, что такое белые ночи!

Маму было не узнать. Глаза её блестели, она всё делала быстро, торопливо. У Московского вокзала они сели на трамвай, и, позванивая, трамвай побежал по улицам, потом выехал на мост, и девочка увидела Неву. Нева была чёрной, и не было в ней того простора, что был на Волге, но было что-то другое, какое-то новое волнение, новое чувство, которое стало понятным, когда мама тихо и нежно произнесла:

— Наша Нева.

«Конечно же, наша», — подумала девочка и несколько раз мысленно повторила: «Наша, наша». А за мостом трамвай пошёл вдоль парка, потом мимо зоопарка, как сказала мама, мимо Петропавловской крепости, как сказала мама, а на той стороне Невы Эрмитаж, как сказала мама, а рядом Адмиралтейство, как сказала мама, а за мостом Васильевский остров и Университетская набережная и наш Университет, как сказала мама.

— А вот и наша остановка, — сказала мама, и они вышли. И немножко прошли вперёд. И остановились перед большим домом.

— Боже мой! — вдруг вскрикнула мама. — В наших окнах свет! Неужели они живы?

Забыв о девочке, мама бросилась в подъезд, а девочка осталась на тротуаре с чемоданом и сеткой. И она стояла и смотрела на эти окна, которые красиво светились на четвёртом этаже, и ей казалось, что сейчас откроется окно и появится дедушка и позовёт её, но окно не открывалось. А вот и мама вернулась и, покачав головой, сказала, что чуда не произошло и что в их квартире живут чужие, совсем чужие люди.

— Идём искать дворника, — сказала мама, — может быть, дворник всё расскажет...

Но дворником работала незнакомая женщина; она выслушала маму, потребовала паспорт, прочитала его, шевеля губами, потом кивнула.

— Знаю, слыхала о таких. Жили тут. Профессор с женой. Оба в блокаду с голода померли. Похоронили, надо думать, на Пискарёвке, там всех в блокаду хоронили, новое кладбище. Только разве найдёшь где, когда могилы коллективные делали, за день знаешь сколько мёрло!



— Братские могилы, — сказала мама.

— Во-во, они самые, — кивнула дворничиха, — они самые и есть... А квартиру вашу... Ну сколько... ну два месяца назад, три али ещё больше, квартира пустовала, большая, профессорская. Эту квартиру одной тут... отдали. В блокаде не жила здесь, это уж точно, а муж её сюда привёз, когда кольцо прорвали, и поселил вместе со сродственниками. А вещи ваши перенесли на последний этаж, там тоже комната пустовала. Пошли, открою вам новые хоромы.

Дворничиха поискала ключи, нашла и, кряхтя, пошла по лестнице наверх, жалуясь, что лифт всё никак пустить не могут. На последнем этаже и лампочка не горела, и дворничиха протянула маме спички:

— На, милая, посвети.

Мама сожгла три спички, пока не отворилась дверь. Дворничиха пошла первой, нащупала выключатель и включила тусклый свет в коридоре.

— Комнат в квартире много, была коммунальной, но до сих пор ещё не заселили. Да заселят, народ стал возвращаться, заселят. Ваши вещички в энти две затащили, сама видела, — говорила дворничиха, провожая их в самый конец коридора. — Вот сюда и затащили солдатики.

Она отворила дверь в одну комнату и зажгла свет, потом в другую, задумчиво огляделась и покачала головой:

— Солдатики-то затащили, а кто другой повытащил, ищи теперя кто... Кровать, вижу, оставили, стол есть. Как, будешь оставаться здесь или как?

Дворничиха посмотрела на маму. Мама в растерянности оглядывала полупустые комнаты, выбитые стёкла и, наверное, не знала, что ответить.

— Что окна выбиты, не гляди, — сказала дворничиха, — пока ишо лето, не застудитесь. А сходишь в жакт, поплачешься, и, ежели стёкла найдут, уставят. Да и что ты хочешь, дочка, война ведь.

— Хорошо, — сказала мама, — мы остаёмся.

Стёкла им, конечно, не вставили — не нашлось, но фанерой дыры забили. Мама вместе с девочкой подмели и вымыли полы, навели в комнате и на кухне порядок.

— Ничего, вещи мы с тобой, доченька, ещё наживём, — улыбнулась мама. — Наживём?

— Наживём! — кивнула девочка.

— А крыша над головой у нас есть, я буду работать, так и будем жить, да?

— Да, — сказала девочка, — проживём.

— Ну вот и молодец, — сказала мама и поцеловала девочку в обе щёки. — Как давно я тебя не целовала, — вздохнула она. — Даже отвыкла.

— Я тоже отвыкла, — ответила девочка. — Но теперь ты ведь будешь меня целовать?

— Только тебя и буду, — сказала мама. — Мы только с тобой и остались на всём белом свете, ты и я. Правда, у нас с тобой была большая семья, весь детдом был нашей семьёй, а теперь только ты и я, я и ты, как ни верти. Не очень в лад, но смешно.