Страница 81 из 158
Но почему именно сейчас?!
Ледоход, невпопад подумала Жаворонок. Река взломала лед. Вырвалась, стряхнула обузу, грызет льдины клыками, белыми от пены. Да, я слышу. Весна, все хорошо. Как говорит Юрюн? Обычное дело. Картина ледохода – девушка пряталась за нее от итога собственных проказ, как дети прячутся под оленьими шкурами от ночного кошмара.
– Ы-ы-ы-ы-ы!!
Кюн Дьирибинэ сделался огромен. Сверкающий доспех, шлем, надвинутый на лоб, копье грозно воздето к небесам – Зайчик был подобен лосю, готовому схватиться с рогачом-соперником из-за самки. В бессвязном вопле боотура сошлись все звуки боя. Свист меча, хряск кожи под лезвием, хруст сломанной кости. Гул колотушки, упавшей на зерцало панциря. Визг лопнувшей становой жилы. Звон, хрип, грохот. Падение тела. Удар кулака в скулу. Топот, вой; вороний грай над полем с мертвецами. И мечта, заветная мечта, что все это произойдет, случится, воплотится в жизнь. От этой истошной, громовой мечты содрогнулись горы.
Сюда, звал обезумевший Зайчик. Сюда, ко мне.
Хоть кто-нибудь!
Его услышали, и земля раскололась.
Песня первая
1. Так, не так и мы, бездельники
– Так!
– Не так!
– Так!
– Не так!
– Дурак!!!
Из угла за нами с опаской наблюдал Нюргун. Супил брови, облизывал губы. Он терпеть не мог, когда мы с Айталын ссоримся. На его круглом, лоснящемся от пота лице прямо-таки отпечаталось знаменитое, тяжелей горы и угрюмей грозовой тучи: «Не люблю!» Если оно еще не прозвучало, так только потому, что Нюргун до конца не был уверен: ссоримся мы взаправду или всего лишь ласково беседуем.
– А мама так делает!
– Нет, не так!
– Так!
– Нет!
– Ну почему? Вот смотри: я налима разморозила?
– Разморозила. А мы его поймали.
– Я поймал, – подал голос Нюргун. – Давно. Люблю.
– Ну хорошо, – согласился я. – Ты поймал налима…
Я содрогнулся, вспомнив эту рыбную ловлю. Алатан-улатан! Нет, в детстве я тоже, случалось, ловил налима руками. Днем, в летнюю жару, рыба прячется под камнями, корягами, в придонных норах. Ты раздеваешься, лезешь в речку голышом и шаришь в укрытиях. Нашарил? Ныряй и хватай добычу за жабры. Если мелочь, один палец в рот, другой – под жабры. Налим скользкий, верткий, иначе его не удержать. Но поздней осенью? В холоднючей воде? Когда река вот-вот встанет, оденется в ледяную броню?! Я ждал на берегу, и то меня бил озноб. А Нюргун плескался, нырял, хватал, выбрасывал на прибрежные камни… И не пустяк с хвостом, а матерущих рыбин весом с трехлетнего мальчишку! «Вылезай! – кричал я ему. – Простудишься!» Он хмурился, уныло шлепал на мелководье. Вылезать ему не хотелось, но мое слово слишком много значило для Нюргуна. «Ладно, – сдавался я. – Возьми еще парочку, и хватит…»
– Ты поймал, я заморозил. А ты, сестричка, разморозила. И решила сварить балхай[64]. А что? Обычное дело. Отрубила ты налиму голову, вынула потроха с икрой…
Я содрогнулся второй раз, вспомнив, что значит это безобидное, это смертоносное «решила сварить». Как мы выжили, ума не приложу. «Топор!» – и кухонный топорик свистит у меня над ухом. «Нож, сюда! Живо!» – и остро заточенный нож на лету срезает прядь волос с макушки Нюргуна. «Эй, доска! Да не ты, балбесина! Разделочная доска!» В последний момент я отпрыгиваю, доска краем чиркает меня по щеке и уносится к грозной Айталын-боотурше. Ой-боой! Как же мы, человеки-мужчины, скакали! «Ложка! Ложка с дырками! Миска…» Хрясь, тресь, бряк! Пар столбом, вода кипит, рыба варится. Запах – до Седьмых небес. Папа с мамой, небось, принюхались: «О, чуем! Наша дочка стряпает!» Вот тогда-то Нюргун забился в угол, расплылся в улыбке и заявил: «Люблю!»
Ну, это случилось еще до нашего спора.
– Отрубила! – Айталын подбоченилась. – И вынула!
– И сварила, – кивнул я. – И ложкой размешала.
– Размешала!
– И пестиком растерла. И кости выбросила.
– Выбросила! Как мама!
– Ага, точно.
– И заправочку кисленькую! Остренькую!
– И заправочку.
– Так чего ж тебе, чиччику[65] драному, надо? Садись, ешь!
– Мама, – начал я, наслаждаясь каждым словом, – у нас терпеливая. Она балхай ставит в холодок. Ждет, пока застынет. А печеночку мама разминает и сверху кладет, горкой. Прямо на студень. Красотища! Мама ждет, не торопится. А ты из котла в миски – хлюп! Ешьте, братики! Обжигайтесь! Бегом сварено, бегом съедено… А еще говорила, что хочешь Мюльдюна побаловать!
– А вот и побалую! Прилетит Мюльдюн, ему и остынет. Ему и застынет! Ему с печеночкой! А вы, бездельники, перебьетесь…
– Летит, – сказал Нюргун.
– А ты молчи! – напустилась на него Айталын. – Будешь мне тут! Будешь… Стой!
Нюргун встал.
– Нет, сядь!
Нюргун сел.
– Да что ты скачешь? Ты повтори! Что ты сказал?
– Летит, – повторил Нюргун.
И для верности ткнул пальцем в потолок:
– Мюльдюн летит.
– Уже? Ой, я побежала! Я встречать…
И моя драгоценная сестричка опрометью выскочила за дверь. «Доха! – услышал я. – Шапка!» Не помню, рассказывал я вам или нет, но Айталын умудрилась приучить одежду откликаться на зов. Сестра бежит, доха летит вслед, догоняет. Я сколько ни пробовал – ни в какую! Кричу, горло сорвал – хоть бы сапог прискакал, что ли?
– Еда, – Нюргун прервал мои размышления. – Вкусно.
– Смотри, не обварись.
– Горячо. Люблю.
И он сел к столу хлебать балхай. Встречать нашего старшего брата Нюргун, судя по всему, не собирался.
2. Можно?
Облако кружило над домом.
Если верить другим облакам, стоячим, ветра не было вовсе. Если верить этому облаку, ветер сошел с ума. Или, что вернее, Мюльдюн сошел с ума. По какой причине он наматывал круги над нашей крышей, а не спускался на загодя расчищенное место у крыльца, я знать не знал. Я просто беспокоился. Скажете, зря? Может, и так. Но из всех путей Мюльдюн-бёгё обычно выбирал кратчайший. Ему было проще напролом, чем в обход. И вот на́ тебе…
– Давай! – надрывалась Айталын. – Дава-а-ай!
И махала рукой.
Мюльдюн не давал. Кружил и кружил, словно шутник-табунщик пристегнул ездовое облако к коновязи ремнем-невидимкой. Эй, Мюльдюн, подумал я. Ты чего? Ты кого-то высматриваешь? Нюргуна, что ли? Мы с сестрой на виду, значит, Нюргуна. А зачем тебе его высматривать? Болван, ответил мне Мюльдюн. С кем ты разговариваешь? Со мной?! Ты сам с собой разговариваешь. Сам себе объясни, и отстань от меня.
– Дава-а-а-ай!
Облако оставалось в небе.
– Анньаха! Анньаха!
Это Мотылек. И Нюргунов Ворон. Кони ржали в конюшне, привествуя гостей. За зиму они – кони и облако – привыкли друг к другу, чуяли прилет Мюльдюна, радовались. Садись, ржали кони. Чего ты медлишь? Мюльдюн боится, подумал я. Нет, глупости. Нет, боится. Да ну, чепуха. Рядом с Мюльдюном есть кто-то, кто боится? И силач Мюльдюн из-за чужого заячьего сердца гоняет облако туда-сюда? Показывает трусливому кому-то: вот Юрюн, вот Айталын. Они хорошие, добрые. А что ссорятся, так это балхай виноват. Горячий балхай, вот и ссорятся. Они сейчас помирятся, мы и спустимся. Не бойся!
– Давай! – заорал я.
И тоже рукой замахал. Даже двумя руками.
Облако только меня и ждало. Легче пушинки оно скользнуло вниз, прокладывая к земле путь, похожий на витую березовую стружку, и с влажным чмоканьем опустилось перед крыльцом. Как землю поцеловало, да. Не двигаясь с места, боясь спугнуть трусливого кого-то, я смотрел, как пушистый бок облака изменяется, словно балхай – дался мне этот балхай! – на холодке, превращаясь из густой похлебки, курящейся паром, в студень, из студня – в плотную, слипшуюся кашу. Ложка выскребла в каше ямку, наружу бочком выбрался Мюльдюн, нет, не Мюльдюн…
64
Балхай – наваристая уха из головы, икры и потрохов налима. Едят, как похлебку, но чаще в виде студня.
65
Чиччик – прохвост.