Страница 93 из 99
Метро будет, как и всегда, проглатывать и переносить по своим бетонным внутренностям человеческие толпы; глубокой ночью оно останется пустым и неподвижным, но это будет не пустота сна или неподвижность отдыха — ночным перебоем ритма выразится всего лишь неизменность раз и навсегда созданной системы, её постоянная сущность, метафизическая константа. И только человек как система может быть изменён внутри себя — лишь только он в каждом своём случае, самостоятельно изменяясь, способен привнести новое в замыслы Великого Кибернетика.
Начался путь — куда-нибудь да выведет. Пока вывел к огромным вырубкам — пустотам на месте прежних лесов, что сведены руками узников, которые были сначала вооружены простыми топорами и пилами, затем механическими бензопилами. Обезглавленные и освобождённые от сучьев стволы вывозили на трелёвочных тракторах к огромным штабелям, где мёртвые деревья лежали, дожидаясь окончания зимы. Весною брёвна сбрасывали в реки и сплавляли до моря, где их ждали огромные плавучие лесовозы. Дальнейшая судьба выловленных из воды лесин была самой надёжной: все они аккуратным образом попадали на рамные пилы, где из выровненных кусков древесных тел выпиливали доски, деловой тёс и разного калибра строительный брус.
Но многие из деревьев, что были сброшены в реку для сплава, до моря так и не доплывали, они быстрее других набрякали водою и постепенно тонули, погружаясь одним концом вниз — так и влеклись по течению, стоя в глубине реки и покачиваясь, словно призраки. И это были самые бессмысленные жертвы из всех неисчислимых жертв того последнего Лесоповала, который я помню. В тусклой мгле подводного мира, роковым образом движущегося в одну лишь сторону, зыбкая невесомость и глубочайшая апатия порождали ощущение жизни, неотличимое от небытия. И нас, подобных утопленников, потерявших смысл собственного существования, скопилась неисчислимая толпа, которая двигалась призрачной процессией в глубине загнивающей воды. Ещё больше было тех, что лежали беспорядочными завалами на дне реки, образуя огромные залежи будущего горючего материала для новых эр существования, которые окажутся, может быть, более удачными, чем эта, где я потонул с отрезанной вершиной и отрубленными сучьями и лёг на дно реки с едкой горечью недоумения в своей душе. Для чего мне надо было метаться в грозу, стенать в бурю, раскачиваться и плакать в пургу, если огонь грядущего времени станет итогом всех моих былых страстей и усилий? Каждое дерево Леса, сгоревшее в виде полена или куска каменного угля, — это очередное моё поражение, повторная тщета, ещё раз сотворённая напрасность одинокого упования. Напрасным был всякий случай ухода моего из огня и напрасным — весь путь, совершённый мною вне огня, — ибо он был путём возвращения обратно в огонь.
Пусть бы неизменно светили прекрасные звёзды на фоне бархатной черноты космоса — зачем же путь человеческий? Тысячи раз задавал я себе этот вопрос, выглядывая во внешний прохладный земной мир из пламени возведенных человеческими руками разновеликих огненных строений, и не находил ответа. Однажды я, выглянув из огненной головки только что начавшегося взрыва девятимегатонной бомбы, мгновенным взором окинул большое очеловеченное пространство, которое должно быть уничтожено, — и оно показалось мне столь прекрасным, это существующее пространство ноосферы, словно и впрямь предстала передо мною картина безмятежного рая! А было-то всего: зелёные поля южной Саксонии, хутор с крышами из старинной черепицы… Они теперь не имеют названий, эти леса и равнины земные, они промелькнут в моих глазах и навсегда исчезнут под таинственной мантией времени, которая имеет разные цвета: то бархатно-чёрная, как пустота осенних ночей, то жемчужно-голубая, с синими размывами далёких лесов, как в августовский грибной день. Накрытый этой прозрачной мантией, мир земли для меня остаётся безымянным, бессловесным и неприкосновенным, как отражение небесных звёзд в земной воде…
Так где же стоит сосна о двух изогнутых, как рога лиры, золотистых стволах, доберусь ли до неё и зачем это мне надо — непременно прийти к ней и дотронуться рукою до ствола? Я всё ещё еду, трясусь на сиденье в большом «Икарусе», и только что я видел, выглянув из огненной головки взрывающейся ядерной бомбы, как сгорела внизу, среди зелёных лугов, крошечная немецкая деревушка. Но вполне возможно, что это видел в последний миг своей жизни Готлиб Шульман, находящийся внутри вспыхнувшего лагерного барака, или всплыла она в воздухе перед глазами деревенского учителя Неквасова, когда он усталой ногою наступил как раз на то место, где сгорел Шульман, шипя с треском и распадаясь на отдельные огненные лоскутья.
Ко мне рядом подсел на свободное место человек с длинным кривым носом, с депутатским значком на пиджаке, заговорил со мной, — и всё, что минутой раньше подавляло и мучило меня, исчезло куда-то. Пришло же чувство совсем другого порядка: Василий Петрович Неквасов назывался этот самый распространённый среди людей вид одиночества. Он считал себя атеистом, человеком свободным от всяких суеверий, — но взамен отвергнутого Бога Василий Петрович поклонялся разным фетишам, вроде депутатского значка или партийного билета. Мы с ним познакомились, я представился Глебом Степановичем Тураевым — и вскоре замолчали, не зная, о чём говорить, глядя в окно автобуса на убегающие назад картины лесного края.
Минут через десять оба мы погибнем при страшной дорожной аварии — а я, называвший себя Глебом Тураевым, отделюсь от бездыханного тела и за те несколько секунд странной тишины, что наступит вслед за грохотом катастрофы, взлечу над полями, над шоссейной дорогою, над зелёным мещерским лесом. Мне захочется побыть некоторое время вне пределов чьей-либо судьбы, вспорхнув пушинкою над клокотанием шумных и бесплодных человеческих усилий.
Итак, я Пушинка Летнего Дня, высоко над землёю вознёс меня тёплый воздушный поток, я лечу в пространстве между белыми облаками и вершинами деревьев. Сверху видна простирающаяся через лес голубая асфальтированная дорога, по ней букашками ползут машины. Недалеко от блестящей, как сухое стекло, извилистой реки, возле моста, этих разноцветных букашек собралось уже довольно много. Они остановились у сброшенных с ленты шоссе двух длинных ящиков — это исковерканные кузова «Икаруса» и «Колхиды»
С той высоты, на которой я кружусь, подхваченный восходящими потоками, мне уже не различить, как выглядит человеческая смерть. Движение и суета людей, что собрались у разбитых машин, были проявлением жизни — смерть же ничем себя не проявляла. Ясно видно было каждое деревце, кустик, каждую травинку, сверкающие крыши автомобилей, бегущих людей, окружённого лопухами зайца.
Я над разомлевшими лесами и нагретыми полями — и всё живое, что было во мне, вокруг меня, не могло никуда исчезнуть или закончиться. Живое там, внизу на земле, лишь сменяло друг друга, смерти никакой не было. Смерть была выдумкой людей. Того, что они называли этим словом, не существовало.
Была погибель жизни, не уничтожающая и не заканчивающая, — а переводящая жизнь в другое состояние. Лежало на земле окровавленное тело, в котором замерло всякое движение, — но я, дотоле называвший себя Глебом Тураевым, уже летал Пушинкой Летнего Дня возле белоснежных облаков. И мне было грустно, грустно видеть разбитый сосуд человеческой жизни, столь тщательно ранее оберегаемый, хрупкий и неповторимый.
В каждом из погибших также был я, но всё, что неподвластно гибели, сейчас снова со мною, во мне. Я пролетаю над ними — рядом с Тураевым лежит Неквасов, возле него — Иванов…
Когда влобовую столкнулись «Икарус» с тяжёлым грузовиком «Колхида», погибло шестнадцать человек. Все они, истекающие кровью, тихо замерли в опрокинутом, отброшенном на обочину автобусе — среди криков и стонов раненых пассажиров.
У всех погибших, включая обоих шофёров автобуса и водителя «Колхиды», внезапная гибель не выявила в застывших чертах признаков смятения или страха. Словно они смогли узнать, может быть, перед самой гибелью, что каждый из них — всего лишь странствующий Никто, обязанный вернуться в родное Ничто, — поэтому краткий миг своей погибели встретил с надлежащим спокойствием. Застыв в неподвижности, все они, казалось, слушают негромкую музыку, проникающую сквозь миры.