Страница 5 из 21
– То есть ты хочешь сказать, что художественное мышление оперирует видениями, легче передающимися цветом, движением, звуком, чем словами.
– Или целиком.
– Ты имеешь в виду кино?
– Писатели в ужасе от экранизаций.
– Что же тогда?
– Мышление – это ведь озвучиваемое изображение с примесью консистенции, вкуса, запаха. Та же реальность. Кино изначально – изображение, потом – звук, цвет. Добавится и остальное, станут записывать все это. Всем станут обмениваться, найдут доступ такого во внутренний мир, примутся выращивать прошлое, меняться прошлым, учить его взаимодействовать с настоящим, внешним, даже станут играть в будущее. С перемоткой и внесением изменений в судьбу. Судьба – это всего лишь череда внезапных прояснений зрения.
– Ну, допустим. К чему все это?
Я опустил глаза на раскрытую тетрадку, лежавшую перед Эммой Георгиевной. Последовавшая моему примеру, что она могла там снова прочесть – в этом финале, наскоро набросанном накануне вечером? «Ничто не сподвигло бы его на анальный секс…» И далее в том же духе…
– Что-то мне все это не нравится. До сих пор мы читали – все было легко, светло… Да, мало действия, но…
– Вас смущает жесткость концовки? Когда-нибудь за гораздо более жесткий текст дадут Нобелевскую премию.
– Ты к ней неравнодушен?
– Еще парочку заездов в ваш санаторий, и у меня появятся шансы.
– Ты ведь знаешь, я не считаю тебя больным. В определенном смысле ты пересек черту нормы, и неизвестно, не опасно ли это для тебя.
– Для окружающих. Оберегать кого-то от него самого – это и есть пересечь черту нормы…
Я почувствовал холодок с ее стороны – признак перехода от доверительной беседы к общению с пациентом. Мне вдруг стало невероятно скучно, чрезмерно скучно для 32-летнего человека. Глядя в окно, я словно увидел теперь отсюда, изнутри, беднягу, висевшего вчера на этом дереве, прямо перед этим окном…
Примерно так… наверное, примерно так:
– Знаешь, какое он назвал водоплавающее млекопитающее?
– Какое?
– Селезень.
– А селезень… ну да… – классная поймала на себе взгляд англичанки. – Извини, Катюша, мне надо с Зоей Андреевной…
Они вышли из учительской. Я видел их, остановившихся у окна в коридоре. В школе все важные дела решаются у окна в коридоре.
– Ну что? – спросила Зоя Андреевна.
– Сложно все, – ответила классная.
– Ты с ним говорила?.. И что он?
– Ну что он…
Они помолчали.
– Он, в общем… в общем, он.
– Ты понимаешь, если сейчас ничего не сделать, не предпринять…
– У тебя есть конкретные предложения? Что я должна сделать и что мы должны предпринять?
– Все они циники, но есть же предел…
– Главное, чтобы не лицемеры.
– Знаешь, я отказываюсь тебя понимать.
– Ну давай откажемся все… понимать друг друга. Я вот не отказываюсь тебя понимать. То, что ты называешь «цинизмом», – здоровая защитная реакция подростка.
– На что?
– На школу, на все эти наши методы, на то, что в учебниках истории и литературы, на эти сборы, радиолинейки эти, на нас с тобой.
– Мы-то с тобой чем не угодили?
– Не понимаешь? Ты никогда и ни на кого из этих отроков не смотрела иначе чем на учеников?.. Они чище и лучше нас с тобой.
– А ты смотрела?
– Зоя, что ты мне голову морочишь? Что ты заладила: «Циник, циник…»? Выпустим этих циников и будем сидеть, в стенку глядя. Ну… плюнь на все и… и приходи ко мне сегодня, только без ничего, идет?
– Я, конечно, приду… Ну ладно, как знаешь.
Примерно так… Наверное.
А вот не примерно: Евсевич, взяв меня за пуговицу, опустив голову, сказал:
– Ты это…
Я не столько от испуга (хотя, когда тебя еще ни разу не били, боишься неизвестности), сколько из уважения решил ему не мешать.
– Ну… – сказал Евсевич.
«Видишь ли, Юра, помнишь, ты говорил, у вас был садовник…» – всплыло у меня в голове.
– Понимаешь?..
– Евсевич, если ты хочешь, чтоб я сказал, что понимаю, то мне это не трудно.
Похоже, это его устроило. Чей же это взгляд со стороны я чувствовал на себе, пока меня держали за пуговицу? Чей-то встревоженный взгляд… Мальцевой. Точно. И второй такой же – после уроков в раздевалке, где она сидела с Маккартни, что-то записывающим с ее слов.
– Вы чего тут?
– «Стоят четыре чувака…»?.. – обратился к ней, не отвечая, Маккартни.
– «С гитарами в руках», – голос ее был каким-то неуверенным, но возиться с этой загадкой мне было не в жилу. – «Все их любят, все их знают, знают, как Битлов»…
– И дальше?..
– «Кэнт бай би ло-ов»… Ну, как у них…
– Представляешь, – обратился ко мне Маккартни, – «В Ливерпульском модном зале в длинных пиджаках…» А?.. А-а-а!..
Не в жилу-то, не в жилу, но… Я не спешил уходить, ловя эти, снизу вверх, взгляды Мальцевой и примеряя на себя тот характерный в ее присутствии покой, который даже сейчас, несмотря на эту ее встревоженность, исходил от нее, от ее голоса, оживающих рук, обращенного ко мне лица… Или это я теперь не спешу уходить?
Когда я назавтра пришел в класс, на доске я прочел то же, что и все, написанное округлым, почему-то сразу угадывалось, что не мужским, почерком:
Сегодня вторник, завтра среда,
Сегодня нет, послезавтра да,
В субботу – пятница даст ответ,
В четверг и пятницу да,
В воскресенье нет.
– Король, стирай, – войдя и ознакомясь с приведенным графиком, сказала Зоя Андреевна.
Королева стирала. Написано было от самого верха – стирая, ей в куцем платьишке приходилось тянуться. В классе стало тихо… Чуткая на ухо, Зоя Андреевна, обернувшись к доске, изменила решение:
– Садись, Король. Евсевич, иди поработай тряпкой.
У трех человек в классе все кипело в душе – у меня (что я помню настолько, что почти знаю), у англичанки (о чем мы вскоре узнали) и у того, кто это писал. Умного и смелого. Точно рассчитавшего, что первое, что, скорее всего, сделает любая училка, вошедшая в класс, – прикажет стереть. Уничтожить улики: текст и почерк. Скорее всего, но не стопроцентно. Поэтому – смелого. Ну, кто у нас в классе самая смелая? Тем более что выбирать всего из полкласса, из нашей группы по английскому… Я постарался вернее припомнить стишок. Точно ли это против меня? Других вариантов нет?.. Да вообще никакого ко мне отношения!.. И тут же – пробрало насквозь, стало ясно: кому-то я сильно перешел дорогу. Другой вряд ли может понять… Это… Адресованное мне… Налепленное мне на лоб.
– Май мазэ из инжениа, – глядя в глаза Зое Андреевне, пробормотал я на автомате. – Май фазэ из инжениа ту.
– Дальше, дальше…
По-прежнему глядя в глаза англичанке, я вдруг что-то поймал у себя в голове.
– Всё?
– Всё… – сейчас нельзя было упустить забрезжившее.
– Вера Ивановна в вас души не чает. Я ее понимаю, – Зоя Андреевна смотрела на меня, и ее взгляд менялся, так, будто она поймала у себя в голове что-то, чего нельзя упустить. – Подождите…
Она быстро вышла из класса. Мы делали вид, что ничего не случилось. Даже если случилось – что? Кто-нибудь что-нибудь понял? Фигня какая-то… При этом интересно сталкивались взгляды…
Англичанка с классной вошли.
– Сидите, сидите, – махнула классная. – У меня урок, я на минутку. Я хочу знать, кто это написал.
– Я, – встал Евсевич.
Классная с англичанкой уставились друг на друга, затем одновременно перевели взгляд на доску. «My family» – было коряво выведено на доске.
– Садись, Евсевич. Утром, когда ваша группа пришла в класс, на доске был написан стишок. Кто-то из вашей группы, придя утром в этот класс, написал на доске стишок. Я хочу знать, кто это сделал. Женя, ты?.. – голос классной упал.
Маккартни же поднял руку только затем, чтоб спросить:
– А точно, что утром доска была чистой?
– Повторяю: тот, кто это сделал, сидит сейчас здесь.
– А что сделал-то? Там, вроде, все слова были нормальные, ничего такого.