Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 21



Вернувшись домой, я никак не мог сладить с замком, пока мне вдруг не открыли… Ни о чем не спрашивая, моя еще не вылизанная подруга помогла раздеться. Усадив в комнате, присела передо мной на корточки, заглядывая в глаза:

– Ну, что… что ты хочешь?..

– Лезгинку. Там… папаха… – указал я в сторону прихожей.

– И ты успокоишься?

– Нет.

– А когда?

– Когда оближу…

Я принялся за ее лицо. Спустя какое-то время она стала мне отвечать. Чем дальше – тем невозможнее было остановиться. Поняв практически сразу, что не стоит друг дружке мешать, мы делали это то враз, то по очереди, освобождая понемногу фронт работ. Усталым, с онемевшими языками, ушедшим в процесс с головой, нам уже было не до чего. Понемногу смеркалось, и в половине пятого в квартире уже царила темень.

– Тебе надо идти… – прошептала она, убив стоявшую вокруг нас тишину и вариант, в каком этих слов не было…

– Тебе надо делать уроки, – мама заглянула ко мне в комнату, но свет зажечь побоялась…

– Тебе не на Король надо смотреть, а на доску, – Зоя Андреевна старалась быть объективной.

– Почему? – наконец спросил я…

– Не обращай внимания, – Королева нагнала меня в коридоре после уроков.

– Я и не обращаю.

Она сникла. Я водрузил портфель на подоконник.

– Королева, – сказал я, – как ты думаешь, нам в основном жопа?

– Не знаю.

Мы с нею смотрели в окошко, в небо над соседним школьным корпусом, полное крохотных парашютистов – первых снежинок, как бы не верящих в свой десант, не решающихся лезть сюда, к нам.

– Ты такой… – расслышал я. – Ты из нас… изо всех…

– Ферзь, уж если кто и изо всех…

– Не называй меня так, пожалуйста.

– Прости. От тебя у всех мурашки по коже.

– И у тебя? (Не уверен, прозвучал ли тогда этот вопрос).

– Королева, давай сыграем в одну игру.

Мы не отрывались от неба. Она замерла, стоя рядом. Я видел, как напрягся ближний ко мне угол ее глаза.

– Игру… – повторила она.

– Ну, не игру. Ты знаешь?

– Нет…

– Это мы уже играем, – объяснил я. – Я спросил: «Ты знаешь?» Ты ответила: «Нет». Ответ правильный.

– А если бы я ответила «да»?

– А разве ты знаешь?

– Н-не… что знаю?.. Нет…

– Теперь ты спрашивай.

– Я?.. Что спрашивать?.. Что ты больше всего любишь?..

– Две, – подумав, ответил я, и мне показалось, она что-то там поняла. – Что такое «работать»?

Она пожала плечами. Похоже, ей доставались одни простые вопросы… Ее очередь:

– Что ты больше всего не любишь?

– Слово «но». Тебе стыдно?

– Н-нет… Почему мне должно быть стыдно… Правильный ответ «да»?

Я кивнул.

– Давай больше не будем…

Я кивнул.

– А ты… не пробовал писать… сочинять?

– Пробовал. Это было ужасно.

– Ну да. Пальцы устают.

Я с уважением взглянул на нее: лицо непроницаемо, ближний ко мне угол глаза расслаблен. Снежинки таяли там, в вышине, решив не связываться.

– Знаешь, что выходило, когда я пробовал? Знаешь? Представь: сидит… верней, лежит мой игрушечный пес. Мы общаемся. Он спрашивает: «Кто там был?» Я перечисляю: «Конь… слон…» Называю и жду, а он молча слушает, уставившись перед собой, и, видно, что-то там, у него в голове, происходит…

Я продолжаю говорить, холодея от страха, от того, что не понимаю, что не так, не могу сосредоточиться, чтоб понять, и только холодок мой все мне нашептывает: «Я здесь, на месте на случай, если то, что не так, – с тобой, с тобой самим…»

В первых сумерках зажигается в окнах свет. «Милые люди, – как всегда, видя это, думаю я. – Что-то не так. Когда-то очень давно темноволосая, темноглазая дива промолвила в темноте: прекрати со мной обращаться так, будто я не твоя… Оставь пуговицу в покое, – с той поры говорю я себе всякий раз, как надо шагнуть наружу, но боже, как это не просто – оставаться там, без себя, в бесформенности, пока внизу течет время…»

Меня мягко оставили после уроков. Присели за парту передо мной, повернувшись. Неспешно обследовали состояние моего глазного дна. Ладонь на лбу уже не была бы бестактностью.



– Ну что?

– Что?

– Что будем делать? – с этим подобием улыбки, классная, казалось, сама напрашивалась на утешение.

– У вас что-то случилось?

Она зафиксировала своими глазами мои, отвести которые я теперь, насколько я понимал, был не вправе.

– Когда-нибудь и ты… – сорвалось у нее и, как это бывает, не смогло оборваться, – десять лет вместе… и растрепанные, и потные, и злые… понимаешь? Платонической любви не бывает.

– Ну и что? – я судорожно соображал, какая из них платоническая.

– Что значит «ну и что»? Что значит «ну и что»?

– Ничего. Ни-че-го! – я уцепился за какую-то иллюзорную свою правоту, повисшую над нашими партами.

– Я тебя ни о чем не спрашиваю, я тебя прошу: думай не о себе, не о себе, не о себе… – затумкала она лбом в поднесенные сложенные руки и вдруг опустила их. – Подумай о себе, – тихо выдохнула она, плеснув на меня из своих глаз.

Далее я узнал, что не представляю… что время потом не вернешь… что для ломкой и чуткой психики… что насколько в этом возрасте чудесней – в стихах, на бумаге… и вообще… и вообще… Ладонь на лбу не была бы бестактностью.

Бестактным был бы мой вопрос о том, в чем, собственно, дело?

– Ну и что, – все твердил я. – Я знаю пару, которая после десяти лет пошла в ЗАГС переписываться на брата и сестру.

Классная вздрогнула, достала из кармана шоколад, поломала, развернула, звеня фольгой, и стала есть. Машинально предложила мне и, когда я уже доедал, очнулась:

– Вкусно?

– Не-а… Это не вы.

– Не я?

– Не-а…

– И что я должна думать?

– Мне все равно.

– А что тебе не все равно?

– Вы сами знаете. То, что ставит в тупик.

– Любишь ставить в тупик? Только этим и занимаешься?

– То, что меня ставит в тупик. Я думаю, только оно, только такое нами и занимается. Мы думаем, что это мы…

– …А на самом деле оно. Есть тупики, из которых нет выхода. Ты знаешь?

– Значит, есть и другие?

– И большинство людей ходит проспектами. Строит проспекты, магистрали. А не тупики.

– Есть люди, а есть открывающие рты кишечные трубки, – нагло возразил я.

– Что мне с тобой делать?..

– Вот видите: а в начале было «нам».

– Что «нам»?

– В начале вы спросили: «Что нам делать?».

– И не надейся, – сказала она, – на свое так называемое одиночество. Ты не один. И ты не один такой.

– А как на ваш вкус, – спросил я, – «Реальность – сновидение бога» – красиво?

– Красиво. И это очень важно, чтоб ты это помнил, всегда знал. Надо вглядываться в тех, кто рядом. Жить – это тепло.

– С себе подобными.

– Что?

– Себе подобные. Появились на земле первые себе подобные.

– Ну хорошо. Пусть «себе подобные». Но ты в хорошей компании. И ты это знаешь. Да?

– Вера Ивановна, я что-нибудь натворил?

– Не знаю. Ты что-нибудь натворил?

Я ничего не понимал. При полной очевидности того, о чем мы говорили, было совершенно неясно, почему мы это делаем, чего от меня хотят. Ну, не ревнует же она.

– Я выпущу вас и уйду. Это – между нами, да? Так вот: дай мне спокойно доработать.

Я мысленно стал считать: декабрь, январь, февраль…

– Я пришел к тебе с приветом, Солнце, рассказать, что…

Марго зажала мне рот рукой! С порога тихо сияя:

– Я очень рада.

Исчезая, я подумал, что гениальное объективно. Объективный продукт исчезающего в нем творца. И точно так же объективно то, что возникает на месте двух сливающихся людей, поглощая их. И тогда жизнь – временное состояние. И те, кто лучше чувствуют эту временность, – больше наполнены. Все одинаковы, во всех одно и то же, только разное наполнение. Вот вам и зло: остающаяся пустота. Но и переполниться – жалко. «Подожди, подожди…» Эта объективность, в чем она? С одной стороны, в ней готов умереть за кого-то. А с другой, мы хотим, чтоб он был с нами. Мы же не говорим: боже, как я тебя люблю, ну все, пока. Улетай на свой Марс. «Еще чуточку…» В объективности что-то передаваемое от души к душе, как то, что и в музыке, на полотне, в стихах, которые исчезают вместе с душами, а остается только оно – передаваемое. «Сегодня можно…» Убив мамонта, нарисовал его: я его сделал! А мамонт? Не может. Рисунок – окончательное преимущество. Окончательное. Окончательное… У нас на балконе над нашим сидит кот и сцыт…