Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 43

Армия начала расстраивать ряды. Части оторвались одна от другой под первыми ужасами огня. Они уже с трудом различали одна другую, а скоро и вовсе потеряют друг друга из виду.

Четыре года подряд все их усилия и страдания будут идти параллельно друг другу и никогда не сольются воедино. Артиллерия и пехота искали друг друга, но не находили. Неизвестно было, где генералы. Мы все стали уже просто отдельными группками, затерявшимися в жестоком одиночестве современного поля битвы. Каждый сам рыл себе могилу. Каждый стоял перед судьбой в одиночку. Впрочем, судьба каждого в отдельности ничем не отличалась от судьбы всех прочих, ибо все было построено на научных основаниях. Это было серийное производство, а не шум разнообразия!

Мы уже посылали ординарцев на артиллерийские батареи, но они не возвратились. Мы решили, что артиллерия нас оставила, что нас покинули на произвол судьбы. Мы стали жаловаться на все и на всех, ибо все оказывалось ужасным—и друзья, и враги. Мы снова посылали на батарею гонцов одного за другим. Но либо они не доходили до места, либо артиллерии было не до нас. Ах, уж эта артиллерия!

Положение стало ухудшаться. Немцы надвигались медленно, но верно. Им помогал все более и более интенсивный огонь их батарей. Мы стали убеждаться, что у нас артиллерии нет или ее очень мало и что немецкая гораздо сильней. И пулеметов у них было больше.

Как ни часто мы их слышали, но видеть немцев нам так и не удавалось.

На лоне природы видны были одни только наши красные штаны. Только они одни оживляли пейзаж.

Безмозглое тщеславие, изумительное идиотство наших генералов и наших депутатов!

Мы еще не знали тогда, что у неприятеля они временами оказывались еще глупей, чем наши.

Внезапно в самой гуще наших пехотных рядов появилась 75-миллиметровая батарея. Она вызвала сенсацию. Ее лихой въезд произвел на нас огромное впечатление. Как раз в эту самую минуту немцы вышли из лесу. Они двигались густыми рядами. И вот 75-миллиметровая открывает сногсшибательный огонь. Раз, раз, раз! Шесть выстрелов по шести скирдам, расположенным прямоугольником. И с каждой скирдой взлетает в воздух целая куча немцев. Лейтенант встал во весь рост посреди нас и все время испускал ликующие возгласы. Нас это захватило. Впрочем, — теперь мы это видели своими глазами, — это была еще довольно гуманная война.

Если бы мы сами не находились под обстрелом пулемета с голубятни, мы могли бы поддержать нашу артиллерию. Мне пришла в голову блестящая мысль попросить о переброске моего взвода. На поддержку артиллерии! Это открывало перед нами блестящие возможности. Ибо если наша артиллерия слишком разойдется, она окажется под угрозой. Эта угроза пришла не сразу. Нас даже охватило понапрасну чувство удовлетворения. Но мщение всё же пришло. И, конечно, оно обрушилось вовсе не на артиллеристов, а именно на нас.

Какую потрясающую нелепость выдумали наши генералы для защиты от вражеской артиллерии! Целый взвод должен броситься наземь в кучу, ранцами кверху! Это называется «щитом черепахи». Какая нелепая попытка — спастись от современной механизированной войны приемами, достойными эпохи древнего Рима! Мы прижимались друг к другу кучами, человек в сорок-пятьдесят, топорща спины. Наши ранцы, образуя своего рода настилку, едва ли могли бы спасти нас даже от шрапнели и осколков, но уж вовсе никуда не годились против бризантного снаряда.

Мы были в двух шагах от передовой батареи, очень скоро взятой на прицел. Повинуясь правилам, выработанным в тихих канцеляриях, мы представляли собой гору мяса, приготовленного для рубки. При таком способе защиты немцы уложили бы сорок жертв одним выстрелом.

В наш взвод они не попадали. Снаряды ложились вокруг да около, но мы узнали об этом лишь впоследствии. А в то время каждый близкий взрыв снаряда разрывал нам сердце на части.

III

Мадам Пражен была недовольна мною. Ее нисколько не интересовало это поле битвы. Я напрасно задерживал ее.

У нее было лишь отвлеченное желание видеть то место, где умер ее сын. Но по-настоящему рассматривать место, где был он убит, она вовсе не желала. Она не знала, что такое война, и не хотела этого знать. Это всецело относится к компетенции мужчин. Женщин это не интересует. Из области мужской компетенции ее, как женщину, интересовали только почести. Несколько образов владели ее воображением. Ее муж был Крупный делец, у него был орден Почетного легиона. Ее сын погиб на поле чести...

Когда такие женщины почему-либо освобождаются от непосредственного влияния их женской природы, они создают себе отвлеченные образы, руководствуются только ими и отдаются им еще более полно, чем мужчинам. Однако должна же была она подумать и о страданиях своего сына, постараться представить себе, что он пережил.





Что она могла себе представить? Вот вопрос, который я все время задаю себе с мучительным любопытством. Что можно представить себе о страдании, которого сам не испытывал?

Мы забываем слишком скоро. Это заставляет думать о бессилии нашего воображения. Когда через месяц после этой битвы я читал «Разгром» Золя, я нашел там собственные переживания. Но мадам Пражен ни к людям, ни к вещам не питала такой любви, как Золя.

Иногда я пытался заговорить с ней на эту же тему, будучи не в силах примириться с полным взаимным непониманием двух человеческих существ.

— Я надеюсь, что он не страдал, — неизменно повторяла она.

Она убедила себя в том, что он не страдал, для того, чтобы ее не беспокоила мысль об этом. Это была единственная самозащита. Но однажды, возмущенный таким лицемерием, я воскликнул:

— А, быть может, и страдал, мадам.

Тогда она ответила:

— Перед ним раскрывалась такая блестящая карьера! Он, вероятно, страдал от того, что ему пришлось всем этим пожертвовать.

Я смотрел, как эта женщина быстро и поверхностно оглядывала через лорнет наше поле битвы. Я задрожал той дрожью, которая не покидала меня в течение всей войны. Ни одна женщина не разделит моего страдания. Но мы-то разве знаем, что чувствуют они, когда вынашивают детей и рожают? У нее были основания торопиться. Она хотела пойти на кладбище. Там имелась одна могила, которую считали могилой Клода. Мы оставили кирпичную стену и медленно пошли на кладбище.

Его устроили немцы в том самом лесу, в котором некогда мы старались укрыться.

Кладбище было очаровательно. В нем проявил себя гений северян. Это был большой квадрат, проложенный в чаще. Посередине одинокая могила. Они оставили

на месте почти все деревья. Вокруг скромных крестов выросло много травы.

Какой покой! Это простое слово сразу пришло мне на уста, при входе на это кладбище. Я был захвачен контрастом между царящей здесь тишиной и смертельным шумом, который ее породил и теперь снова наполнял мой слух.

Я хорошо знал, что разницы между жизнью и смертью нет, что смерть, разбрасывающая газы, так же активна и так же шумлива, как и жизнь... Я видел химические взрывы в подземелье, в общем лабиринте, где смешались пятьсот нормандцев и пятьсот саксонцев, людей несомненно одной расы, брошенных чьей-то рукой друг на друга. Но велика была все же иллюзия покоя на этом кладбище. Иллюзия абсолютного покоя, небытия! Мог ли я, однако, поддаться очарованию этой нежной травы и склонившихся деревьев? Нет! Я помню, что в день битвы, когда жизнь была так ужасна, я не желал этого небытия, к которому обычно стремятся, когда хотят умереть. Таково благотворное действие всякой активности.

Впрочем, мог ли бы я почувствовать то, чего не могу постичь? Все, что мыслит во мне, то есть все, что во мне есть живого, восстает против идеи небытия. Для меня смерть не есть небытие. Для меня это — продолжение жизни: ад и рай неотделимы один от другого.

Только один раз я вплотную подошел к мысли о небытии. Это было, когда я хотел покончить с собой. За несколько дней перед битвой я почувствовал страх. Как-то я рассматривал свое ружье. Сладостное желание охватило меня всего при виде черного отверстия ствола. Что это было? Неужели небытие покорило меня? Нет, это была только баюкающая иллюзия самоубийства. Яд этой мысли обратился в моей душе в успокоительный бальзам. Мысль о самоубийстве — горький бальзам для тех, кто не кончает с собой.